Фрэнк Герберт - Мессия Дюны
— Любимый… любимый…
Он потянулся вперед, притянул ее назад в постель и поцеловал в щеку.
— Скоро мы вернемся в родную Пустыню, — прошептал он, — осталось сделать лишь кое-какие мелочи.
Она затрепетала, — так непреклонны были его слова. Прижимая ее к себе, он бормотал:
— Не бойся меня, сихайя моя. Не надо думать о тайнах, думай о любви. В ней нет тайн. Жизнь рождает любовь. Разве ты не чувствуешь этого?
— Да.
Она приложила ладонь к его груди, принялась подсчитывать сердцебиения. Любовь его взывала к ее духу, сердцу дикой фрименки, буйной и бурной дикарки. Магнетизм слов обволакивал ее.
— Я могу обещать кое-что, любимая, — сказал он. — Наше дитя будет править колоссальной империей, перед которой моя покажется ничтожной. И будет в ней такая жизнь… и искусство, и возвышенные…
— Но мы с тобой здесь и сейчас! — запротестовала она, подавив сухой всхлип:
— И я… мне кажется, что нам с тобой осталось совсем мало времени.
— Любимая, впереди вечность.
— Это у тебя может быть вечность. А у меня есть только сейчас.
— Это и есть вечность, — он погладил ее лоб.
Она прижалась к нему, приникла губами к шее. Прикосновение заставило шевельнуться новую жизнь в ее чреве.
Пауль тоже ощутил это движение. Положив руку на живот Чани, он проговорил,
— Ах-хх, юный повелитель Вселенной, подожди своего часа. Пока еще мое время.
Она снова удивилась: почему он всегда говорит о единственном ребенке? Разве медики не сказали ему? Она попыталась припомнить… интересно, об этом они никогда не говорили. Конечно же, он и сам должен знать, что у нее будут близнецы. Она вновь не решалась сказать об этом. Он и так должен знать. Он ведь все знает. Все знает о ней… Руками… ртом… всем телом.
Наконец Чани проговорила:
— Да, милый. Сегодня и есть вечность, и нет ничего, кроме нее. — Чани поплотнее зажмурила глаза, чтобы только не видеть его пустых глазниц, чтобы не низвергнуться из рая прямо в ад. Какова бы ни была рихани-магия, которой он выверял их жизнь, плоть его оставалась истинной и ласки реальными.
Когда они встали и принялись одеваться, она проговорила:
— Если бы только люди знали о твоей любви! Но его настроение уже переменилось.
— Политика не делается на любви, людей не интересует любовь. В ней столько хаоса. Людям нравиться деспотизм. Избыток свободы порождает хаос. Зачем он людям? Другое дело — заставить деспотизм казаться привлекательным.
— Но ты же не деспот! — возразила она, повязывая на голову нежони. — Просто твои законы справедливы.
А, законы… — бросил он. — И подошел к окну, отодвинул шторы, словно мог выглянуть из окна. — Что есть закон? Контроль? Закон просеивает хаос, и что же остается? Ясность? Закон — высший идеал, основа нашей природы. Но не надо слишком внимательно приглядываться к нему. Попробуй только, — сразу отыщешь рационализированные интерпретации, казуистику законников, удобные прецеденты… ясность, другое имя которой — смерть.
Чани крепко сжала губы. Она не могла отрицать ни мудрости мужа, ни проницательности, однако подобные настроения пугали ее. Он обратился в глубь себя, и Чани чуяла битвы в его сердце. Словно бы обратившись к фрименскому изречению: «никогда не забудем, никогда не простим», он сек и сек себя жестокими словами.
Она подошла к нему и тоже посмотрела в окно. Дневная жара уже гнала прохладу, принесенную северным ветром. На этих широтах ветер расписывал небо охрой, смело покрывал хрустальные листы неба золотыми и пурпурными мазками. Высоко над головой холодные порывы океанскими волнами разбивались о Барьерную Стену, взметая фонтаны пыли.
Пауль чувствовал возле себя теплое тело Чани. На миг он позволил себе забыть видение. Он мог просто стоять, зажмурив глаза. Но время не хотело остановиться. И впереди была тьма — без слез и без звезд. Лишившись зрения, он потерял ощущение материальности Вселенной, и наконец, оставалось лишь изумление — как это звуки могут вместить в себя всю его жизнь? Все вокруг воплощалось в одни только звуки, к которым добавлялись немногие ощущения… ворсистый ковер под рукой, мягкая кожа Чани. Он поймал себя на том, что вслушивается в ее дыхание.
Разве можно быть уверенным в том, что всего лишь вероятно, думал он. Разум запоминает возможности, и каждому мигу бытия отвечает столько вероятностей, которым не суждено воплотиться. И его невидимая суть не только помнила все несбывшееся былое. Тяжесть прошлого в любой момент была готова поглотить его.
Чани прижалась к его руке.
Прикосновение ее тела вдруг оживило его собственную плоть — мертвое тело, увлекаемое водоворотами времени. Он истекал памятью… ведь перед его пророческим зрением прошла целая вечность. Видеть вечность… ее прихоти и причуды, и безграничность. Лживое бессмертие пророка несло возмездие: грядущее и прошлое сливались для него воедино.
И вновь из черной пропасти восстало видение и охватило Пауля.
Оно было его глазами. Оно двигало его мышцы и вело непреклонной рукой к следующему моменту, к следующему часу, к следующему дню… пока наконец ему не начало казаться, что он пленник мгновения.
— Пора идти, — проговорила Чани. — Совет…
— Мое место займет Алия.
— Она знает, что делать?
— Знает.
День Алие начался с сумятицы на плац-параде под ее окнами. Там с шумом, грохотом и всякой суетой появился батальон охраны. Она начала кое-что понимать, лишь когда узнала арестованного — Корбу Панегириста.
Завершая свой утренний туалет, она иногда подходила к окну и следила за растущим внизу нетерпением. Взгляд ее время от времени обращался к Корбе. Она пыталась вспомнить его, бородатым и неотесанным командиром третьей волны в битве при Арракине. Теперь это было невозможно. Нынешний чистюля и франт был облачен в роскошное шелковое одеяние с Парато. Глубокий разрез на груди открывал белоснежную сорочку с рюшами и расшитый зелеными самоцветами жилет. Пурпурный пояс охватывал тело под грудью. Сквозь прорези в рукавах его одеяния ниспадали волны зеленого и черного бархата.
Появилась горстка наибов, чтобы проследить за участью брата-фримена. Они-то и вызвали весь шум — завидев их, Корба разразился громкими протестующими воплями. Алия переводила взгляд с одного фрименского лица на другое, пытаясь припомнить их молодыми. Прошлое утонуло в настоящем. Прежние аскеты стали теперь гедонистами, позволявшими себе удовольствия, которые мало кто из них мог бы вообразить раньше.
Алия видела, как время от времени они с опаской поглядывают на дверь в палату, за которой состоится Совет. Наибы думали о Муад'Дибе, который видит без глаз, о новом проявлении его загадочных сил. По закону фрименов, слепого следовало оставить в Пустыне, вода его принадлежала Шаи-Хулуду. Но Муад'Диб видел, даже потеряв глаза. А еще — они по-прежнему не любили строений и не могли чувствовать себя в безопасности в доме, построенном на поверхности земли. Вот в пещере, в глубинах скал — только там они могут расслабиться. Только не здесь, перед новым лицом Муад'Диба, ждущим там, за дверьми.
Собираясь спуститься вниз к собравшимся, она обратила внимание на письмо, оставленное ею на столике возле двери — свежую весточку от матери. Невзирая на всеобщее почтение к Каладану — месту рождения Пауля, леди Джессика подчеркивала, что отказывается сделать собственную планету объектом хаджа.
Без сомнения, сын мой определил целую эпоху в истории, — писала она, — но даже сознавая это, я не могу признать подобный повод оправданием для нашествия толп всякого сброда.
Прикоснувшись к письму, Алия ощутила странное чувство контакта. Этот листок бумаги побывал в руках ее матери. Письмо — вещь весьма архаичная, но оно создает столь прочное единение, как ничто другое. Послание это, написанное на боевом языке Атрейдесов, не смог бы прочитать никакой чужак.
Думы о матери вновь возожгли в душе Алие привычное пламя. В миг преображения воздействие Пряности перепутало и смешало личности матери и дочери, временами Алия думала о Пауле как о собственном сыне. Это ощущение общности позволяло ей даже представить собственного отца в качестве возлюбленного. Призрачные тени клубились в мозгу… люди-вероятности.
Спускаясь по пандусу в прихожую, где ждали ее амазонки — телохранительницы, Алия на ходу проглядывала письмо.
«Вы создаете опаснейший из парадоксов, — писала Джессика. — Правительство не может утверждать свою власть, будучи в то же время религиозным. Опыт религии требует спонтанности, а ее-то и подавляют законы. Вы не можете править, не прибегая к законам. В результате ваши законы вытесняют и мораль, и всякое самосознание, и тогда встанут на место той самой религии, прибегая к которой вы надеетесь править. Только благодать и духовный подвиг могут породить священный ритуал, сопряженный с высокой моралью. С другой стороны, правительство можно считать культурной формацией, особенно подверженной сомнениям, вопросам и разногласиям. И я предвижу — настанет день, когда ритуал вытеснит веру, а символизм заменит собою мораль».