Мервин Пик - Титус Гроан
Слезки шныряли по махонькому, сморщенному личику Нянюшки. В паузах, отделявших фразу от фразы, рот старушки двигался сам собой, втягивая и выпуская сухонькие его морщинки.
— Все ждут, когда он придет, новый маленький Граф, чтобы поклониться ему и все такое, а кто его купает, кто приготавливает, кто ему рубашечку выгладит да завтраком накормит? — все я. Им-то до этого и дела нет — а после… после… (тут Нянюшка вдруг присела на краешек стула и расплакалась) а после они его у меня отнимут. Вот она, неправедность-то, — а я останусь совсем одна… так и помру одинокой…
— Я буду с тобой, — сказала от двери Фуксия. — Да и не отберут они его у тебя. Зачем его отбирать?
Нянюшка Шлакк подбежала к девочке и вцепилась ей в руку.
— А вот отберут! — вскричала она. — Твоя здоровенная матушка мне так и сказала. Что отберет.
— Ну, меня-то ведь не отберут, верно? — сказала Фуксия.
— Да ведь ты всего только девочка! — воскликнула нянюшка Шлакк. — Ты и не значишь ничего. Все равно же никем не станешь.
Фуксия высвободилась из старушечьей руки и, тяжко ступая, отошла к окну. Лил дождь. Лил и лил.
А голос за ее спиной продолжал:
— Как будто я каждый день не изливалась любовью — каждый день! Уж так изливалась, так изливалась, что и опустела совсем. Все я, все я. И всегда так было. Работаешь, работаешь. Маешься, маешься, и хоть бы кто сказал: «Благослови тебя Боже». Никто меня не понимает.
Выдерживать это и дальше Фуксия не могла. Как ни любила она свою няньку, ей не по силам было слушать ее жалобный, сварливый голосок, и смотреть на скорбный дождь, и сохранять спокойствие. Если она не сбежит отсюда, она что-нибудь расколотит — первую же хрупкую вещь, какая сунется под руку. Девочка развернулась и побежала, и воротясь в свою комнату, бросилась на кровать, так что дерюжная юбка сбилась и сморщилась, обнажив ее бедра.
Немногие из бесчисленных завтраков, съеденных в Замке этим сумрачным утром, доставили едокам удовольствие. И само-то размеренное однообразие долдонящего что-то свое дождя производило гнетущее впечатление, а уж то, что полил он в такой день, и вовсе наполняло людей унынием. Казалось, дождь отвергает сокровеннейшие верования Замка, насмехаясь над ними бессмысленным, знать ничего не знающим, святотатственным падением, казалось, неиссякающие тучи бормочут: «А нам-то что до вашего Вографления? Тоже, велика важность».
Хорошо хоть, что до двенадцати предстояло переделать кучу дел, и потому в Замке насчитывалось мало людей, не занятых исполнением той или иной, относящейся ко Дню работы. В огромной кухне жизнь бурлила вовсю еще до того, как пробило восемь.
Новый главный повар ничем не походил на прежнего: кривоногий, смахивающий с лица на мула ветеран духовых печей с набитым медными зубами ртом и грубыми, грязными седыми волосами. Казалось, его голова скорее проращивала их, нежели отращивала. Было в них что-то дикое. В кухне поговаривали, будто он остригает голову через день на другой, — а были и такие, кто уверял, что своими глазами видел, как волосы его лезут из головы примерно с той же скоростью, с какой ползет минутная стрелка больших часов.
Из этого мульего лица, из-под мерцающих зубов по временам истекал медленный, зычный голос. Впрочем, новый повар был неразговорчив и по большей части отдавал распоряжения взмахами грузных рук.
Работа, кипевшая в великой кухне, где все, относящееся до приготовления пищи в любых ее видах, совершалось как будто одновременно, где каменные стены уже начинали потеть от жары, на самом-то деле сводилась к тому, чтобы подготовиться не ко Дню Вографления, но к следующему за ним, поскольку к одеянию попрошайки добавлялся в этот день и нищенский стол: дерюжному люду дозволялось съесть разве что корочку хлеба, — пока не наступит утро нового дня, и тогда уж все, переодевшись в обычное платье и позабыв о символическом смирении пред особой нового Графа, смогут угоститься жаренным на вертелах мясом и вообще предаться разгулу, сравнимому с тем, что украсил собой день рождения Титуса.
Кухонной обслуге, каждому мужчине и мальчику, да и всей вообще челяди, всем ее подразделениям и полам, надлежало к половине одиннадцатого полностью изготовиться для того, чтобы выступить к озеру Горменгаст, где их с не меньшей готовностью ожидали деревья.
На берегу и среди ветвей последние три дня работали плотники. В кронах кедров собирались деревянные платформы, которые двадцать два года простояли прислоненными к окутанной мраком стене в самой глубине погребов, отведенных для хранения эля. Причудливой формы плоскости из скрепленных дранкой досок походили на куски разрезной картинки. Их пришлось укреплять, поскольку двадцатидвухлетнее пребывание в нездоровых подвалах не пошло им на пользу, пришлось, разумеется, и заново красить — в белую краску. Каждая прихотливо вырезанная платформа имела очертания, позволявшие ей точно и прочно встать на свое место среди кедровых ветвей. Разного рода особенности разрастанья деревьев стали многие сотни лет назад предметом пристального изучения, благодаря коему при всяком будущем Вографлении эти столь хитроумно устроенные подмостья, устанавливались по местам с минимальными затруднениями. На спинке каждого из них было написано название дерева, для которого он предназначен и его высота над землей, так что путаницы не возникало.
Всего таких устроений было четыре, к этому утру они уже заняли положенные места. Четверка кедров, для которых они предназначались, стояла по колено в воде, поэтому к огромным стволам их прислонены были лестницы, полого шедшие от берега над мелкой водой и завершавшиеся примерно на фут ниже платформ. Подобные же постройки, но погрубее, были сооружены в ветвях буков и ясеней и — там, где для этого имелась возможность, — среди тесно растущих лиственниц и сосен. На другом берегу озера, в точности там, где тетушки, рассекая воду, подходили к мокрому Стирпайку, деревья росли слишком далеко от кромки воды, чтобы с них было удобно наблюдать за ритуалом, однако и в этом густом, сбегавшем к озеру леске имелись тысячи ветвей, в изгибах которых челядинцы могли приискать себе ту или иную точку опоры.
Тис, выросший на росчисти несколько дальше от воды, чем прочие ненаселяемые деревья, приютил в качестве гостя поэта с клинообразным лицом. С одной стороны из ствола этого дерева был выдран изрядный ломоть, в образовавшейся расщелине булькал дождь и багровело голое древесное мясо. Дождь почти отвесно спадал в бездыханном воздухе, штрихуя серые воды озера. Казалось, будто вчерашнее белое, стеклянистое вещество его превратилось сегодня в иное — в серый наждак, в огромный, зернистый лист. Пленка воды покрывала платформы. Капли, срываясь с листьев, брызгами разлетались по ней. Замок стоял слишком далеко отсюда, чтобы можно было разглядеть его сквозь серую завесу бесконечной воды. Не различалось и ни единой отдельной тучи. Только сплошное серое небо, с которого летели печальные струи.
День тянулся, минута за дождливой минутой, час за дождливым часом, а между тем кроны деревьев на крутом берегу забивались людскими телами. Их можно было увидеть практически на каждой ветке, достаточно крепкой, чтобы выдержать человека. Огромный дуб заполонила кухонная обслуга. Бук населили садовники во главе с Пятидесятником, величественно восседавшим в главной развилке осклизлого ствола. Конюшенная мелюзга, ненадежно пристроясь на ветвях высохшего каштана, развлекалась тем, что выла, свистела и при всяком удобном случае тягала друг дружку за волосы и пинала ногами. Ибо каждое дерево либо группа деревьев отведены были людям одного ремесла или равного положения.
Лишь немногие из должностных лиц прогуливались у воды, ожидая прибытия важных особ. Лишь немногие из должностных лиц пребывали под деревьями, на дальнем же берегу собралась на полоске серого песка изрядная толпа. Она застыла в совершенном безмолвии. Старики, старухи, скопления странного вида подростков. Совершенное безмолвие облекало их. Они стояли наособицу друг от друга. То были обитатели Нечистых Жилищ — Внешние — забытый народ — Блистательные Резчики.
Между ними стояла на берегу женщина. Чуть в стороне от общей толпы. Лицо ее было и молодо, и старо: молодое по складу, старческое по выражению, надломленному временем — вечным проклятием Внешних. На руках она держала дитя с алебастровой кожей.
Дождь опускался на всех. Теплый дождь. Теплый, печальный и неизбывный. Он омывал и омывал алебастровое тельце дитяти. Конца ему не было, огромное озеро взбухало. Пересвист и возня в верхних ветвях мертвого каштана прекратились, ибо среди хвойных деревьев ближнего берега завиделись лошади. Они спустились к воде и там их привязали к нижним толстым кедровым ветвям.
На первой из них, на сером гунтере, огромном по любым привычным меркам, бочком восседала Графиня. Саму наездницу укрывала листва, видна была только лошадь, но едва листва расступилась, лошадь эта точно усохла, обратившись в пони.