Юлия Мельникова - Львив
Другие «люди-аисты» решили пойти пешком в Иерусалим, завернувшись в белые саваны, чтобы напугать турецкого султана и заставить его отдать евреям Эрец Исраэль. Если бы эти странники заранее спросили у христиан, то узнали, что подобные «крестовые походы живых мертвецов» уже не единожды проваливались, а турки ничуть не боялись пилигримов в саванах и продавали их в рабство. Но они не стали спрашивать, пошли налегке в сторону Валахии, надеясь через пару лет, минуя Трансильванию, Балканы и Адриатику, попасть через Средиземное море на Ближний Восток[34].
По дороге к ним присоединялись все новые и новые люди, странники шли, распевая псалмы, держа вышитые шелком знамена со львами, оленями и оливковыми ветвями. Свой поход фанатик Иегуда объяснял как «алию», восхождение евреев из болота рассеяния на прекрасные холмы утерянной Родины. Сами скитальцы называли себя «олим» — совершающие восхождение. Большинство «олим» не достигли Святой Земли, сгинув в дороге. Иегуда ха-Хасид умер в Иерусалиме через три дня после того, как его иссохшая левая нога ступила на Масличную гору. Правую ногу ему отрубили топором в глухой арабской деревне, так как каббалиста нечаянно укусил скорпион, и началась гангрена. Опираясь на костыль, Иегуда воплотил свою мечту. Похоронив его, паломники разбрелись по всему Востоку.
Часть их влились в общины еврейских мусульман «денме», часть осталась в Тверии и Цфате изучать лурианскую Каббалу, несколько совсем отчаянных присоединились к еврейскому племени бедуинов «рехавия», решив дожидаться Мессию поближе к Иерусалиму. Они кочевали на верблюдах, и, если б не иврит, ничем другим не отличались от арабских соседей.
Но, несмотря на это, движение благочестивых продолжало развиваться…
26. Возвращение пана Гжегожа. Выбор Сабины
История, приключившаяся со шляхтичем Гжегожем, может показаться невероятной, но она была на самом деле. Когда счастливый пан вышел из костела с юной супругой и услышал о нападении турок, Гжегож подумал, что отлучка его не будет долгой. Вылазки небольших турецких отрядов в Подолию тогда происходили достаточно часто, иногда по несколько раз в месяц, шляхта стремительно отбрасывала турок к одним и тем же рубежам, допуская лишь мелкие стычки. Опасного боя никто не ожидал.
— Быстренько выполню свой долг, отгоню турок с татарами, чтобы они не посмели пойти дальше, к Львову, — обещал он, — и сразу же вернусь к семейному очагу. Это дело трех-пяти дней, дорогая.
Пани Сабина кивнула. Ей оставалось только наблюдать, как муж садится на коня и исчезает. Все эти три года о пане Гжегоже не было никаких вестей. Его не объявили ни мертвым, ни живым, не встречали среди пленных, но и не находили мертвого тела.
И вдруг, внезапно, как гром среди ясного неба, пан Гжегож вернулся живым, но с перерубленной острым клинком левой рукой, ставшей сухой, тонкой, слабой. Не было при нем и старинной, еще прадедовской, сабли, черного арабского скакуна, да и одежда вся с чужого плеча, не по росту, рукава длинные, рубаха широкая, сапоги тесные, шитые не на его большую ногу. Первыми, кто увидел Гжегожа после исчезновения, стали родители Сабины, коротавшие зиму в имении около Злочева. Потерянный зять приехал к ним в поздний час, даже не стучась в дубовые ворота, а тихонько проникнув сквозь тайную калиточку. Осторожность Гжегожа понятна: человеку, возвратившемуся от турок, лучше не показываться на глаза святой инквизиции и отцам иезуитам, коими кишел Львив.
Да и старые друзья могли испугаться, решив, будто Гжегож восстал из мертвых, если он явится перед ними, не предупредив заранее.
Родители пани Сабины сделали все, чтобы поскорее развеять опасения Гжегожа, будто за эти несколько лет, проведенных в местах, взятых турками, ему придется расплачиваться подозрениями в предательстве.
— Ты ни в чем не виноват, — заявили ему тесть и теща, — ни перед нами, ни перед Сабиной. Если же из-за этого у тебя будут какие-нибудь неприятности, то мы их уладим, не переживай! Только расскажи нам честно, ничего не утаивая, обо всех своих испытаниях.
— Что вы, я обманывать не буду, да и все случившееся трудно выдумать — сказал Гжегож. — Мы обороняли каменный мост, единственную переправу на другой берег бурного, разлившегося после весенних паводков, ручья, начал он свою историю. Брода поблизости не было. Местные жители ничем не смогли нам помочь, они подходили, мерили глубину шестами, и огорченно говорили, что из года в год эта река мелела, была ручьем, а в ту весну ее как никогда раньше переполнили талые воды. Только по мосту пройти можно, только по мосту. А его отчаянно, даже с остервенением и злобой, удерживали турки, не пропуская никого. Проходит день, второй, третий. Искали брод и ниже, и выше по течению — бесполезно. Воды в той проклятой реке все прибывает, плыть нельзя, течение сильное, и камни, камни!
Тогда, разъярившись, пошли мы на турок конной атакой, все вместе, с саблями, с криками, с гиканьем, лишь бы с моста их сбросить. Завязалась схватка, горячая, сильная, но недолгая. Много шляхтичей было ранено, немало и турок полегло, но с моста они не сдвинулись, ни на шаг. Вынуждены были немного отойти от моста, перевести дух. К вечеру вновь мы к мосту подошли — а мост тот крепкий, широкий, два обоза свободно разъедутся, колесами не сцепившись, и продолжили отгонять турок.
Рубился я с одним турком долго, до кровавого пота, но все уходил он от моих ударов, пригибался, отскакивал, уклонялся. Устал я неимоверно, весь в изнеможении — а тут другой турок ему на подмогу подоспел, ударил меня по голове ручкой своей кривой сабли, потом еще обоюдоострым мечом полоснул, раздвоенным, как змеиное жало.
Пан Гжегож отхлебнул из фарфоровой чашечки травяной настой, и, промокнув батистовым платочком выступившую на лбу испарину, продолжил свою историю.
— Я потерял равновесие, голова закружилась, в ушах зазвенело, в глазах потемнело — и свалился с моста в ледяную воду, да еще и о камни стукнулся. Но не захлебнулся, нос над водой держал, хотя сил становилось все меньше и меньше, а течение бросало меня из стороны в сторону. Холодная вода остановила кровь, но слабея, не сумел уцепиться ни за опору моста, ни за подводные камни, и меня отнесло потоком. Удивительно, что не утонул.
Пришел в себя только несколько дней спустя, в жалкой хижине лесничего, чернобородого отшельника Якуба, назначенного тогдашним владельцем этих мест, коронным гетманом Сенявским, следить за его лесами, чтобы никто в них не рубил и не охотился. Далеко меня забросило от каменного моста, далеко, я не ожидал, что окажусь оторванным ото всех, в глуши, да еще и с тяжелой, требующей долгого лечения, раной.
А о том, что Подолия, вместе с Хотином, Каменцом и Меджибожем стала владением султана, он мне даже сказать не пожелал.
— Наверное, чтобы ты не волновался понапрасну — предположил тесть, — представляю, каково это — очнуться под турками! Которых, казалось, уже изгнал! Мы вот так тоже проснулись без каменецкого имения…
— Якуб — даром что человек скрытный, отшельник, не желающий ни с кем общаться — слыл там за знахаря, хотя лечить брался редко, — сказал Гжегож. — Думаю, меня он вытащил из воды не из жалости, а в надежде, что за спасение богатого шляхтича получит щедрое вознаграждение. В домишке этого странного человечка, больше похожего на привидение, чем на лесника, я чувствовал себя спокойно. Турки туда вовек не заглядывали, ага с янычарами разместились в Меджибожском замке, а в лекарском умении Якуб был не хуже дипломированных докторов, тех, что разъезжают по имениям с алхимическими сосудами, полными пиявок, и устрашающими наборами для кровопусканий.
Если бы этот Якуб не отсиживался в лесу, охраняя чужие угодья, он, наверное, стал бы вторым Менахемом Эммануэлем де Йоной, что пользует Яна Собесского. Турок едва не перерубил мне руку, разрезав сухожилия, задел кость, поэтому лишь искусство Якуба сохранило ее.
— Постепенно, — вспоминал пан Гжегож, — я выздоравливал, хотя рука болела, и еще несколько месяцев не мог ее согнуть. Оглядываясь по стенам его хижины, не заметил там ни распятия, ни изображения Девы, вообще ничего, что украшает дома даже самых бедных католиков, и спросил об этом Якуба.
Тот пробурчал мне нечто непонятное, мол, если вам нужно лечение, то не стоит обращаться к ксёндзу, а если вам нужна молельня, то не надо искать в ней лечения. У меня сразу же появились нехорошие предчувствия, что Якуб либо еретик, либо чернокнижник, это одинаково дурно, бросало тень на все его травки, примочки и мази. Остальное — завтра, я очень хочу спать.
— Уже поздно, Гжегож, — зевнула пани.
На следующее утро, ожидая карету, Гжегож признался, что лесничий Сенявских, Якуб, точно вел дела с нечистым. Потому что вместо пары-тройки месяцев, вполне достаточного срока, чтобы оклематься после тяжелой раны, пан Гжегож провел в его хижине больше трех лет!