Мать извела меня, папа сожрал меня. Сказки на новый лад - Петрушевская Людмила Стефановна
— Отпусти меня, и я тебе расскажу про мошню, — сказала ведьма. — Я знаю — ты геенна бездонная, и ты это знаешь, дурак. Ты всю свою жизнь это знал. Ну-ка отпусти меня.
— Сначала скажи, ведьма. Выкладывай, или я всем расскажу, кто ты есть, потому что я знаю, кто ты, и знаю, что ты от меня прячешь.
— Ничего ты не знаешь, — сказала ведьма. Но потом добавила: — Когда понадобится тебе мошня, она скажет: «Я мошня, я стара, сжала уста, вся сморщилась сзади и впереди. Я мошня, ты в меня, как в котел, все что хочешь клади. Из меня все взялось и в себя я могу все забрать. Я пуста, я полна, вот и все, что тебе полагается знать».
— Вот так мошня и скажет?
— Вот так она и скажет. Когда понадобится, тогда она это скажет. А тебе знать ничего и не надо.
Солдат поразмыслил. Припомнил, что ему известно о ведьмах из слухов и по опыту.
— Но я ведь все равно не буду знать, что делать, — сказал он. Чем больше глядел, тем пуще ведьма и походила, и не походила на его мать. Не разберешь. Будто превращалась — с одной стороны, все больше в его мать, а с другой — все меньше. Он уж и забыл почти про свои деньги. Пытался цепляться за мысль про деньги, ведь сколько всего они значили для его будущего. Но мысль скользкая была.
— Приложи свой рот к ее устью, — сказала ведьма. — Не зови голосом, а зови умом да языком во тьму. Закрой глаза и почуй ее. Тогда и будешь знать, что делать. Захочешь того, что хочешь, и там оно и станет.
Солдат уж и не пытался ее понять, но смекал, что она потешается над ним и непотребное в нем пробуждает. Он собирался бросить ее тут на встречу с каким-нибудь услужливым зверем лесным, а то и пусть от голода помирает, но вместо этого достал охотничий нож — и пырнул ее разок в живот, и вся кровь и весь воздух тут же вырвались из ведьмы, покуда не остался пустой черный мешок тряпья, привязанный к дереву, как, ну, как много чего сразу, как все помаленьку, однако же не мог он точно сказать, на что.
Он отправился в город. Пошел в бар, там вызвал кого-то сыграть в дротики да и стал кружки пива одну за другой выигрывать. Была там девица, он узнал в ней одноклассницу свою, только она его не признала. Пошли к ней домой. Она постарела сильнее его. Попробовал он увидеть в той, что была, ту, какой она могла стать, но углядел лишь ее. Они поели сыра и крекеров, что нашлись по шкафам, и ей нравилось с ним почти что угодно из того, что можно придумать в сексе, чем они и занимались несколько часов, хоть кожа у нее была плоха, сама она — пьяна и так эмоционально запутана, что он перестал обращать внимание. Утром света натекло достаточно, чтобы увидеть всю грязь. В доме у нее пахло, как внутри тела.
— Ты что же, и позавтракать меня не сводишь? — спросила она.
Он ответил поначалу:
— Свожу-свожу. Куда хочешь свожу. Я тебя в такие места свожу, где ты не была ни разу, — но потом сунул руки в карманы, просто подержаться за наличные, а там — пусто, пригоршня праха, и в сапогах, и в фуражке. И он пошел в коридор, а сердце-то мечется, и уставился на мошню, пожелал, чтоб заговорила та, но уста молчали. Стал их драть мошне, пока не разомкнулись. И тогда приложил он свой рот к ее рту, хоть его и воротило от этого, как ни от чего на свете, — больше даже, чем от девицы и ее изъязвленной кожи, а до нее — от ведьмы, больше, чем от любой войны, какую он знал или о какой слыхал, и даже от всего, что его мать могла сделать или сказать, и неважно, что она вообще сделала или сказала, или от любой мысли, что возникала у него или что пытался он не думать. Не было никогда ничего столь же чудовищного, как приложиться ртом ко рту, а там — ничего. Господи, а собаки, а что же собаки, молчат они, такие синие, такие громадные, с глазами своими и со всем в мире, яростным, осоловелым, непостижимым. Никогда-то не приходят нас они спасать, даже если мы этого не заслуживаем.
Я подумала об образе, что с детских чтений сказок помню яснее всего, и он оказался синей собакой с «глазами, как чашки», — это описание вкупе с иллюстрацией из какого-то издания «Огнива», что мои родители держали в домашней библиотеке. Сам сюжет я забыла, но когда вернулась к нему, пришла в восторг от того, насколько полно содержание оригинала соответствует моим интересам — меня взрослой. Конечно же, псы, потому что я люблю больших собак и все, что с ними связано: заемные силы и таинственность; внеэтичность — ну или такую мораль, что ставит под вопрос и усложняет мои собственные представления о ней; (парадоксально) слепая преданность, коей легко злоупотребить. Но кроме этого исходная сказка Андерсена видится мне потрясающе и ужасающе проницательной в том, как люди становятся могущественными и что с ними делает нищета. Мой первый роман посвящен хроникам «психокиллеров»: где и как они присутствуют в мифах и политической истории, не только в поп-культуре, — а тут возник еще один пример. Я решила пересказать эту сказку дважды: один раз — так, чтобы просто подчеркнуть детали, впечатлившие меня в оригинальной истории, а второй — переработав ее в «современном» ключе; в этом случае я сознательно придала герою психологической глубины и ближе к концу сместила сказку из «магического» пространства, в котором все начинается, в повседневную «реальность», отразив общую тенденцию исторического развития сказки, но кроме этого (надеюсь) мне удалось таким образом сделать сам по себе мир банального реализма ужасающим. Параллельное представление текстов должно, по замыслу, почтить историю этой сказки, а также подчеркнуть, что пересказ есть часть восприятия сказки как живого существа, обитающего в нашем мире.
— Л. К.
Илья Каминский
ГОРШОЧЕК
Дания. «Чайник» Ханса Кристиана Андерсена
В нашем городе жила стройная девочка и ее мама, хорошие были люди, но бедные. Есть им было нечего — как и всем в нашем городе. Девочка вечно бродила по лесу. Бродила, надламывая ветки и пугая белок, думая, что бы такое положить в рот. Тут в нашей истории происходит неожиданный поворот: стройная девочка встречает старую каргу. Карга показывает ей ладонь. А на ладони горшочек стоит.
Маленький, откуда взялся — неизвестно.
И говорит карга: Как проголодаешься, скажи «Вари, горшочек, вари» — и получишь от него сладкую кашу. Ну и еще несколько слов сказала. Совсем немного, а потом улыбнулась и исчезла из нашей сказки. Что же касается девочки, она поступила так, как девочки обычно и поступают, — побежала к маме. Они прошептали: «Вари, горшочек, вари», — и наелись сладкой каши. Горшочек варил, они шептали. Хорошая была каша. Но тут в истории происходит новый поворот, вот какой: Они кормят соседского ребенка, совсем уже не маленького. И вот какой: Они делятся кашей с голубем. И вот какой еще: Девочка уходит в школу, и там узнает из учебников про поваренные книги, а из поваренных книг про всякие телосложения.
Уходит, стало быть. А ее мама шепчет: «Вари, горшочек, вари».
Горшочек варил, мама ела, горшочек варил. Мама ела и полнела, и просила горшочек перестать…
Но слов-то, которые останавливали горшочек, она не знала.
Ее стройная дочка знала эти слова. Однако дочка была в школе, изучала теоремы и томаты, и генералов, любивших томаты. А горшочек варил. А мама ела. А каша кипела, переваливаясь через край. Он так и варил — и в следующем абзаце, и в последующем. И вскоре пол кухни покрылся кашей, и столы покрылись кашей, и стулья. Потом кашей покрылась плита, потом спальня, в которой горел свет, да только каша его потушила. В городе стало темно.
А горшочек занимался тем, чем обычно занимаются горшочки.
Каша начала затекать на мощеные тротуары, на потрескавшиеся лестницы. Скоро сладкой кашей покрылся соседний дом и ближняя улица: ее парикмахерская и портняжная, и пекарня. И соседи сидели на тротуаре, и ели печенья, и хлеб, и вкусные пироги, все покрытые кашей. А пекарь говорил: «Кушайте, кушайте!» Пока его кубышка не наполнилась кашей.