Прозрение - Ле Гуин Урсула Кребер
И тут из горла моего вырвался жуткий звук, нет, не рыдание, скорее хриплое рычание. Диэро крепко прижала ме-ня к себе, но не сказала ни слова.
Я наконец умолк, чувствуя, что смертельно устал.
– Они предали наше доверие, – твердо сказал я.
И почувствовал, как Диэро кивнула. Она по-прежнему сидела рядом со мной, держа мою руку в своей.
– Да, это именно так, – сказала она очень тихо. – Самое главное – способен ты оправдать чье-то доверие или нет. Для Барны самое главное власть, сила. Но это не так. Самое главное – это доверие.
– И у них хватило силы и власти, чтобы предать наше доверие, – горько промолвил я.
– Даже у рабов хватит на это и власти, и сил, – мягко возразила она.
Глава 10
Несколько дней после этого я не выходил из своей комнаты. Диэро сказала Барне, что я болен. А я и впрямь чувствовал себя больным – на меня навалились то горе и гнев, которые я гнал от себя, которых не желал чувствовать в течение многих месяцев, что пролетели с той минуты, когда я повернулся спиной к прошлому и пошел прочь от кладбища по берегу реки Нисас. Я тогда действительно убежал – спасая свою душу и тело от невыносимой боли. Теперь же я наконец остановился, оглянулся и перестал убегать. Однако мне еще предстоял долгий, очень долгий путь назад.
Сам я все равно не смог бы вернуться в Аркамант, хотя все чаще и чаще думал, что смогу это сделать. Но ведь я тогда убежал и от Сэлло, от своих воспоминаний о ней, и вот к ней я обязательно должен был вернуться, чтобы и она могла вернуться ко мне. Я больше не мог, не смел отвергать ее, мою возлюбленную сестру, ее милый призрак.
Я испытал облегчение, оплакав ее, но, увы, ненадолго. Всегда чистую и светлую печаль начинают потом душить ярость и гнев. И горькое чувство вины, чужой и собственной. И ненависть, не знающая прощения. Вместе с памятью о Сэл ко мне вернулось и все остальное – лица тех людей, их голоса, все то, что я так долго отвергал, отталкивал, прятал за той стеной. Часто я совсем не мог думать о Сэлло – я видел перед собой только Торма с его коренастой фигурой и кренящейся походкой; я часто вспоминал Мать и Отца Аркаманта и даже Хоуби. Того самого Хоуби, который втолкнул Сэлло в закрытый возок, хотя она плакала и звала на помощь. Того самого ублюдка Хоуби, незаконнорожденного сына Алтана-ди, который всегда больше всех ненавидел меня и Сэл, душа которого была прямо-таки переполнена злобной завистью, который однажды чуть не утопил меня… Так, может, они там, в бассейне, позволили именно Хоуби и…
Эти мысли заставляли меня корчиться в муках на полу комнаты и затыкать себе рот краем одежды, чтобы никто не мог услышать моих диких криков.
Диэро раза два в день заходила ко мне, и хотя мне было невыносимо, когда кто-то еще видел меня в таком состоянии, она у меня чувства стыда не вызывала, даже наоборот, помогала мне чуточку воспрянуть духом. В ней было некое неяркое, нежное, неколебимое спокойствие, которое мог с нею разделить и я, когда она оказывалась рядом. Я очень ее за это любил и был безмерно ей благодарен.
Она заставляла меня понемногу есть, заставляла вставать с постели и приводить себя в порядок. Она порой могла даже заставить меня думать о том, что через отчаяние я сумею в итоге отыскать путь, ведущий назад, к жизни.
Когда же наконец я покинул свою комнатушку на чердаке и спустился вниз, именно Диэро всячески ободряла меня, вселяя в мою душу мужество.
Барна, которому сказали, что у меня лихорадка, обращался со мной ласково и говорил, что мне не стоит возобновлять свои выступления, пока я окончательно не поправлюсь. Так что, хотя большую часть времени я снова стал проводить в его обществе, зимние вечера мне часто удавалось провести у Диэро; я сидел там, наслаждался исходившим от нее покоем и беседовал с нею. Я каждый раз ждал этих вечерних бесед и потом еще долго лелеял воспоминания о том, какая у Диэро добрая улыбка, как ласково она со мной поздоровалась, какие мягкие и плавные у нее движения – кстати, это у нее было профессиональное, ее этому специально учили, как учат актеров и танцовщиков. И все же именно ее повадка, ее манера двигаться, по-моему, лучше всего отражали ее истинную сущность. Я знал, что и она радуется моим визитам и нашим тихим беседам. Мы с Диэро очень полюбили друг друга, хотя она никогда больше не обнимала меня после того единственного раза, когда, сидя у большого камина, дала мне выплакаться всласть.
Люди подшучивали над нами – но потихоньку, осторожно поглядывая в сторону Барны, чтобы убедиться, что он не обиделся. Но его, похоже, даже веселила мысль о том, что его бывшая любовница утешает юного «школяра». Сам он никаких шуток или намеков на сей счет не отпускал и меня даже озадачивала столь необычная деликатность, совершенно ему не свойственная. С другой стороны, Барна всегда очень уважительно обращался с Диэро. Ей же самой было безразлично, что другие подумают о ней или скажут.
Что же касается меня, то если Барна и считал, что мы с ней любовники, то это удерживало его от подозрений, что я пристаю к его девицам. Хотя они казались такими хорошенькими и доступными, что это запросто могло свести любого молодого парнишку с ума. Впрочем, на самом деле их доступность была обманчивой; это была самая настоящая ловушка, о которой меня давно уже предупредили. Люди говорили мне: если Барна дарит тебе одну из своих девушек, ты ее возьми, но только на одну ночь, да не вздумай тайком уединиться с кем-то из его фавориток! А позже, когда многие уже лучше узнали меня и стали доверять моему благоразумию, я узнал и немало жутких историй о бешеной ревности Барны. Однажды, застав кого-то из мужчин с одной из своих девушек, он переломал бедняге руки в запястьях и выгнал его в лес умирать с голоду.
Я не до конца верил этим россказням. Возможно, люди просто немного завидовали тому, что я настолько сблизился с Барной, и без зазрения совести отпугивали меня от общения с его девушками. Хоть я и был очень молод, но некоторые девушки, жившие со мной в одном доме, были еще моложе, а некоторые из них потихоньку флиртовали со мной, всячески меня нахваливали и ласкали, называли меня «господином учителем» и с прелестными ужимками умоляли, чтобы я вечером непременно рассказал «что-нибудь о любви». «Заставь нас плакать, Гэв, разбей нам сердце!» – говорили они. Ведь я, немного придя в себя, снова стал их развлекать, да и слова все снова ко мне вернулись.
Хотя в начальный период этой «агонии воспоминаний», когда на меня вновь нахлынуло все то, что я некогда безжалостно вырезал из своей памяти, единственное, что я мог вспомнить отчетливо, была Сэлло, ее смерть и вся моя жизнь в Аркаманте и в Этре. И много дней после этого мне казалось, что больше ничего я вспомнить не смогу. Я и не хотел вспоминать ничего из того, чему научился там, в доме убийц моей сестры. Все мои сокровища – история, поэзия, литература – были запятнаны пролитой ими кровью. Я не желал помнить то, чему они меня учили. Мне не нужно было ничего из того, что они мне дали и что на самом деле принадлежало только им, моим хозяевам. Я пытался оттолкнуть все это от себя, забыть свои знания, забыть этих людей.
Глупо, конечно, и в душе я это понимал. Постепенно мои душевные раны стали заживать, и мне даже стало казаться, как это всегда бывает после тяжелой болезни, что все это случилось не со мной. И мало-помалу я позволил своим знаниям вернуться ко мне, и они оказались ничем не запятнанными, ничем не опороченными. Эти знания не принадлежали моим хозяевам, они были только моими. Это было единственное мое достояние, единственное, чем я когда-либо владел. Так что я оставил все свои нелепые попытки отказаться от этих знаний и позабыть все то, что я узнал из книг. И память моя полностью вернулась ко мне и по-прежнему была такой ясной и полной, что кое-кто считал ее сверхъестественной, хотя хорошая память – дар не такой уж и редкий. И снова я мог мысленно войти в классную комнату или в библиотеку Аркаманта, мысленно открыть любую книгу и «прочесть» ее. Выступая каждый вечер в высоком зале с деревянными стенами и потолком, я уже не волновался, зная, что мне достаточно всего лишь произнести первые строки какой-нибудь поэмы или сказки, и остальное возникнет у меня перед глазами как бы само собой; казалось, моими устами говорит и поет сама поэзия, а история обновляет себя, повторяясь в моем изложении, и слова стекают с моего языка, точно воды реки.