Бьющий на взлете (СИ) - Якимова Илона
— Я соскучился, дарлинг.
Ну вот, он все-таки это сказал.
Она промолчала. Повторять нет смысла.
Никогда нет смысла повторять любовь. Что тут скажешь.
И достал ноут снова.
За годы Грушецкий отточил перо до совершенства — с бабы сними его за миг до оргазма, отдышится и напишет, вот что такое журналист. Планировал-то банальные путевые заметки с легким экскурсом в энтомологию, комментариями о видовом разнообразии и численности, но что-то пошло не так. В текст назойливо лезла баба. Похожая на Элу, но суше, резче. Эла никогда бы не стала вести себя столь откровенно, беспардонно, жестко. Написать бы такое, олдскулы сводящее, камерное, отдать дань миссис Кристи, а потом резко свернуть в нуар, трешак, все умерли. А еще баба, ломившаяся в текст, отчетливо требовала секса, но это не возбуждало Гонзу как автора. Пишут о сексе обычно те, кто не трахается. Гонза писал вообще, а секс у него просто был — как часть жизни. Осуществлять секс об существо — да, а писать об этом скучно…но злорадно вспомнил любимый образец, ухмыльнулся и отстучал: «Они сделали это. И, о боги, это было прекрасно».
Что ж, это действительно какое-то время было прекрасно.
Это бывало прекрасно и теперь.
Но ничего не поделаешь, не хватало адреналина.
Ощутил как будто бы взгляд в спину и сам оглянулся. С этой точки обзора казалось, конь кондотьера печатает шаг прямо на небеса. Белый пьедестал, подобно столбу света, возносил его, и медленно, грузно, неотвратимо ехал Коллеони в посмертие по венецианским крышам, попирая их, и постамент продолжал линию крыш. Гениальная точка в гениальном пространстве, привставший на стременах старый дьявол, которого от желаемой им площади святого Марка загнали к скуоле святого Марка — венецианцы не дураки обдурить, когда нужно освоить чужие деньги. Почти шестьсот лет продолжается неспешное путешествие капитана венецианских наемников, и продолжится, пока не сомкнутся у него над головой волны наступающей лагуны, пока не погребут его пески барен. А по правую латную руку — величайший склад дожей с истекшим сроком годности, Санти-Джованни э Паоло, кирпичный мавзолей, красный барак, где лежат они, отсортированные по мраморным консервным банкам. Негодящее будущее. Сохранить бы движение даже в момент смерти, даже после смерти. Движение всегда возвращало Грушецкого самому себе, особенно в минуты глубокой внутренней пустоты. Например, как сейчас.
Когда внутри тебя Марианская впадина, глупо притворяться обычным мальчиком. Грушецкий имел великую тайну — Грушецкий был интровертом. Непрерывный карнавал, устраиваемый им вокруг себя, имел одну только цель — отвлечься от собственной одержимости. В глубине себя он висел на носу «Пекода» с гарпуном наготове, но хвост кашалота всегда, всегда пропадал в водовороте, ни разу не достижимый. Он гнался. Он сваливал в этот провал дни, отношения, эмоции, страны, страхи, переживания… адреналин. Адреналин жег его изнутри, как наркотик, тело требовало вечно новой дозы, вечно свежей дозы требовал мозг. Он физически не был способен долго оставаться на одном месте, с тем же человеком и — тем же человеком. Меняться. Сваливать. Мутировать. Линять. Метаморфировать. Постоянство смерти подобно. В любой непонятной ситуации — сел и поехал. В любой понятной — то же самое, особенно, когда ситуация становилась слишком понятной. А при интеллекте, уверенно превышающем средний, слишком понятным ему становилось довольно быстро если не всё, то очень, очень многое. И первую очередь то, что особенно он любил — новые города и новые женщины. И кит выволакивал его из шлюпки, и кидал в новую воду. Полвека гонки. Нет, он вовсе не устал, это не то, что вы подумали, это другое. Он понял, что приход недостижим, и это слегка печалило. Он научился получать удовольствие от процесса, делать красиво себе и людям, создавать из собственной жизни перфоманс приключенца, но… как бы это сказать… оно не давало полноты. Приходилось признать, что в жизни, вероятно, есть что-то ценнее адреналина — то самое, чего у Гонзы и не было. Он так и не загарпунил кита.
Солнце садилось. Долгая тень Коллеони подбиралась к нему со спины. Роль «Аполлон в пейзаже» вполне ему удавалась, красоваться он любил и умел, но был нюанс — садилось солнце. Аполлон понемногу сдувался, Аполлон пошел кракелюром. Правду сказать, светоносцем Гонза себя и не считал — так, рядовой Гермес — встречались ему и поаполлонистей. Оно странно давало равный эффект одиночества: и в восемнадцать отчаянное ощущение, что так и проживешь девственником, и в пятьдесят спокойное знание, что даст любая. Ну, почти… Теперь же, спуская резинку трусов, расчехляя ствол, имей в виду, что каждый выстрел может стать последним. Пользуйся последним в свое удовольствие.
В общем, это всё до первой осечки. У него пока осечки не было.
— Себе-то не ври, Грушецкий.
— Главное, я тебе не вру.
— Скажем так, теперь у тебя просто нет такой возможности. То есть, не заслуга.
Метко, метко. Сменил тему:
— Тебе нравится?
Он имел в виду — вот это вот всё, фондамента под жопой, ноги в канал, кулек с жареной рыбной мелочью, белое с газировкой, светлейшее небо над головой, осеннее солнце, за спиной конная статуя дерзкого кондотьера — и был услышан.
— Красиво. Но ты выбирал это не для меня.
— Всё всегда немного для тебя, дарлинг.
— Ключевое слово — немного.
Он слишком хорошо знал этот голос, хотя и начинал забывать живое звучание.
Прага разнесла голову прямым попаданием, хотя держал на прицеле сам. Не сказать, что после Гонза не пробовал забыть и забыться. Временами пробовал уж слишком жадно, не разбирая сортов предлагаемой жизнью жратвы. После Праги женщин тоже было какое-то количество и даже некоторое качество. Был аккуратен по возможности. Всегда строго избегал давать необоснованную надежду, но женщины мастерицы извлекать ее практически отовсюду. Ничего странного не видел в том, что самки сходных видов рассматривали его для зачатия, но сам следил, чтобы все четенько, доверия к партнершам в этом плане не имел вовсе — и сам разводил, и его подставляли, за жизнь бывало всякое, лучше уж перебдеть. Вдобавок голос Элы то тут, то там звучал у него в ушах: ты не зачнешь. Не то чтобы ему это было надо, но… он и вообще частенько теперь дискутировал с покойной, напоминая себе ту трехнутую испанскую королеву, три года возившую по стране за собой супружескую падаль. Хуан Безумный. Только у него погребение затянулось на пять лет. Если то была месть, то, право, весьма удачная. Парадоксальным образом Эла жила внутри него, близкая и родная. Определенно, не такого беспорядочного посмертия она заслуживала. Или эта liebe выбрала столь странную жертву, чтоб вернуться? Его самого? Пепа не предупреждал о такой возможности. Правда, тот вообще ни о чем не предупреждал, кроме того, что за информацию придется заплатить самим собой. А он еще, дурак, спросил тогда: сколько?
Ты — весь целиком, Ян Казимир Грушецкий.
Глава 6 О намерении
Новака он чуть не убил.
Вспоминать не хотелось, но теперь почти не болело. Оставив ее там, пропустил самолет и пришел в четыре утра к Новаку. Был пьян от боли, каялся, ломился под арест, орал на него… что-то невнятное. Пепа, странно бодрый в этот час, внезапно ловко врезал ему под дых пухленьким кулачком, когда Гонза попытался ухватить того за грудки — и Грушецкий осел у стены, от неожиданности и усталости равно. Только прохрипел:
— Ты же обещал, что…
— Нет, — отвечал тот серьезно. — Я сказал, что шанс есть. Шанс у тебя и был…
— Скажи, что ты это нарочно… чтобы использовать меня.
— Вечно ты, Гонзо, меряешь людей по себе. Если ты наперед рассчитываешь, кого как поиметь — это не значит, что все наперед рассчитывают точно так же. Я не знал, чем закончится ваша встреча…
Гонза ткнулся лбом в стол и заскулил. Было больно. Очень больно было.