Иные - Яковлева Александра
Весь Союз — это слишком много. Он так до вечера провозится.
— Я жду звонка, — сказал он архивариусу и погрузился в чтение.
Через десять минут его позвали к аппарату. Лихолетов прижал листок к стене и, придерживая трубку плечом, записал все, что удалось раскопать. Показания гражданина Сорокина сходились. Не сходилось только прошлое. Сорокин думал, Анна откуда-то из Карелии. Но по документам выходило, что они с братом приехали в Ленинград всего четыре года назад из Смоленска, а туда двумя годами ранее — из Витебска, где воспитывались в детском доме. А что было до детского дома, никто понятия не имел.
Лихолетов вернулся за стол. Перерыл все коробки, следуя не логике даже — звериному чутью. Нашел две чахленькие папки, «Смоленск» и «Витебск»: очень скупо, без материалов следствия, только газетные вырезки и фотографии.
Вот оно.
Жадно всматриваясь в концентрически расходящиеся круги щебня, стекла и асфальта, в искореженные фонари и выбитые окна, Лихолетов не сразу заметил, как дрожат руки. Только когда заныло в виске, опомнился.
Тремор не давал о себе знать уже пару лет. Два года он чувствовал себя почти здоровым, почти нормальным. Хватало, чтобы усыпить бдительность жены, тестя — и свою. Только клеймо на тыльной стороне запястья — побелевший от времени рубец в виде буквы — нет-нет да напоминал о том, что тогда произошло.
Но Мадрид тридцать шестого, от которого он отмахнулся на площади, снова запульсировал, разросся опухолью. Камешек давно лежал на дне, но круги расходились до сих пор.
Ночные авианалеты начались в середине ноября — до того республиканцев хранила плохая погода. Как они держались все это время, с десятью боевыми на один ствол, Лихолетов так и не понял. К тому времени, как он прибыл на подмогу в должности командира специального отряда «М», город представлял собой ужасающее зрелище. Изгрызенный взрывами и пулями, лишенный двух мостов, заваленный трупами, оставленный местным руководством на произвол судьбы, он еще стоял. Националисты давили с нескольких направлений, а теперь пробились и с воздуха.
Лихолетов привел на баррикады свой отряд — двадцать элитных бойцов, у каждого за плечами несколько лет спецподготовки. Разработал идеальный план со взрывчаткой, чтобы не допустить прорыва на площадь Испании, учел все нюансы: тактику противника, карту местности, время суток. Его ребята были хорошо вооружены и все хотели вернуться домой — кто к невесте, кто к родителям.
С тех пор прошло четыре года. Два из них он лечил голову, еще два — вспоминал, что такое нормальная жизнь. За это время Лихолетов почти поверил в то, что втолковывал ему Петров: все, случившееся тогда на площади, ему, Лихолетову, привиделось. Газа надышался, галлюцинировал, черт-те что. Человек в маске-громкоговорителе, и от него — марево, словно легчайшая волна. Голос, который пробирался прямо в голову и приказывал — так, что невозможно было не подчиниться. Бойцы, все как один вставшие по этому приказу и все как один нажавшие на спусковые крючки. Грохот двадцати выстрелов. Глухие удары двадцати упавших на землю тел.
Выжил один Лихолетов — выжил и вернулся в таком состоянии, что, встретив его на вокзале, Вера потом плакала несколько дней, а Петров чуть не убил. Он смял его рапорт, велел переписывать, потом еще раз переписывать. Потом плюнул, написал за него, снял с должности, отправил к врачу… Но в рапорте Лихолетов изложил лишь то, что видел своими глазами. Единственный человек, который мог бы его понять, — женщина с трамвайной остановки. Потому что и она видела сегодня то же самое. Марево. Волны, расходящиеся от голоса, словно от камешка на воде.
Кто-то тронул его за плечо. Лихолетов поднял взгляд: это был архивариус.
— Вас вызывают. Просили передать, что Смолина уже на месте, — сказал он и как ни в чем не бывало стал собирать документы обратно в коробки. Лихолетов сгреб папки «Смоленск» и «Витебск». Наскоро расписавшись за них на стойке, поблагодарил и почти бегом бросился в свой кабинет.
Борух
У белых не было ни единого шанса, и Борух не стал доигрывать эту партию. Он заново расставил фигуры, начал с открытого дебюта и стремительной контратаки, в итальянском стиле. Дедушка Арон не любил итальянцев за то, что они безжалостны к пешкам: не считают серьезными фигурами и стараются поскорее избавиться от них, жертвуя ими ради открытой дороги к королю. Дедушка Арон использовал итальянский стиль, только когда очень злился. Например, когда каждому из них — дедушке, папе с мамой, Ривке и Боруху — пришлось нашить желтый шестиконечный могендовид на одежду, дедушка Арон стучал по доске до темноты и потом еще немного, на ощупь определяя фигуры.
На первом этаже дома, где они жили раньше, еще висела табличка «Аптека», она принадлежала дедушкиному другу Эмилю. Сейчас комнаты их семьи заняли какие-то немцы, а витрину аптеки разбили, закидав камнями. Куда делся сам Эмиль, Борух понятия не имел. Возможно, он вместе с дедушкой и папой теперь где-то на юго-востоке, в Верхней Силезии. Там, говорят, открыли Освенцим, но Борух не знал в точности, что это такое. Никто не знал.
Про Освенцим говорили разное. Больше всего хотелось верить в то, что это такой новый специальный поселок, где евреи могли жить свободно, без притеснений, просто не мозоля никому глаза. Об этом Боруху рассказала одна добрая фрау. Только она, когда говорила, все время отводила взгляд, а потом дала денег в два раза больше, чем Борух просил, так что верить ей было глупо.
Когда вермахт пришел в их город, дедушка Арон затолкал Боруха под пол и наказал сидеть тихо, что бы ни происходило. Это было немного похоже на то, как если бы Борух лежал в гробу, хотя он никогда раньше не лежал в гробу. Он дышал через щелочку и смотрел тоже сквозь нее — на желтый потолок, на мельтешение жестких лиц, рук в черных перчатках, грубых сапог. Потом уже не смотрел, только слышал: рубленые приказы, мамин плач, ропот отца, короткую молчаливую борьбу, удары. Он бы хотел не слушать, но уши сами по себе не умеют закрываться, а руки Борух поднять не мог. Худшее случилось потом, когда дедушку с отцом увели. Тогда мама и сестра стали кричать, но это продолжалось недолго: мама вдруг сильно закашлялась, и военные, выругавшись, оставили ее в покое, а Ривку забрали. После этого мама достала Боруха из-под пола, отерла от пыли и паутины и долго обнимала, будто он был совсем маленький.
Это случилось в апреле, а в июне мама умерла, и Борух остался совсем один. Тогда он снял желтую звезду, чтобы не привлекать слишком много внимания, взял дедушкины шахматы и выбрал подходящее местечко из тех, что знал, — в центре города, у кабака, напротив его родного дома. Теперь он каждый день сидел здесь, предлагая прохожим сыграть с ним на деньги. К июлю у Боруха было уже больше сотни побед и только пять поражений. Каждый день он зарабатывал несколько злотых и почти все отдавал пану Виславу, кабачнику — за еду и место у дверей. Спал Борух в пустующей аптеке Эмиля, пролезая в забитое досками окно через щель. К зиме он надеялся скопить столько, чтобы поехать в Освенцим и найти своих. Пан Вислав в свободный поселок не верил. Он говорил, евреев там могли держать в рабстве. Поэтому Борух надеялся еще и на то, что сможет кого-то из родных выкупить. Но кого именно — дедушку, папу или Ривку — он пока еще не решил и даже не хотел об этом заранее думать.
По улице в его сторону шли трое мужчин. Они смеялись, явно настроенные на выпивку, говорили по-немецки. Их высокие сапоги поскрипывали при каждом шаге. Сапоги были совсем новые, не такие, как у тех, кто увел Ривку, и Борух решил, что с ними можно рискнуть. Он поскорее вернул фигуры на исходные позиции.
— Господа, не желаете ли сыграть? — спросил он тоже по-немецки.
Но мужчины прошли мимо него в кабак, даже не взглянув. Все с ними было ясно: боялись проиграть, потерять деньги. Тогда Борух сам сделал первый ход. Ничего, думал он, через пару-тройку часов они выйдут, и, возможно, в их карманах еще останется злотый для него.