Татьяна Мудрая - Витебский Черный квадрат
— Им снова пришлось уйти, на этот раз втроём, с дочкой Идой — не от голода, этим их было не испугать: Белла с легкой душой распродавала фамильные драгоценности. От запаха опасности. От пустого чёрного квадрата Малевича и самого Малевича, который вытеснил их с родины. Как оказалось, ушли они вовремя: тридцать седьмой год оказался моровым для художников, как и для всей творческой интеллигенции. Старика Пэна обнаружили дома с разбитой топором головой — дело страшное, непонятное и бессмысленное. Шагалы жили тогда в Берлине — и снова уехали незадолго до того, как в тысяча девятьсот тридцать третьем, после выставки «дегенеративного» искусства, в Мюнхене сожгли его картины, — говорит юноша.
— Перебрались в Париж — здесь Марк обнаружил пропажу из «Улья» тех картин, что впервые его прославили. Собирается с силами и тщательно, восстанавливая по памяти, рисункам и репродукциям, пишет большую часть из них заново. Пересоздавать, возрождать — это становится таким же делом чести для Марка, как и творить.
— И снова они трое счастливо избежали обычной в те времена еврейской доли: уйти в дым вдогонку за теми германскими полотнами. На пароходе уплыли в Нью-Йорк и прибыли туда двадцать третьего июня тысяча сорок первого. Через день после нападения на Советский Союз.
— Витебск был почти сразу оккупирован, верно? И тогда Марк написал ему письмо, своему единственному Городу… Письмо от влюблённого — Любимому…
«Как грустный странник — я только нёс все годы твое дыхание на моих картинах. И так с тобой беседовал и, как во сне, тебя видел…
Я оставил на твоей земле — моя родина, моя душа — гору, в которой под рассыпанными камнями спят вечным сном мои родители.
Почему же я ушел так давно от тебя, если сердцем я всегда с тобой, с твоим новым миром?
Еще в моей юности я ушел от тебя — постигать язык искусства… Я не могу сам сказать, выучился ли я чему-либо в Париже, обогатился ли мой язык искусства, привели ли мои детские сны к чему-то хорошему.
Но все же, если специалисты говорили и писали, что я достиг чего-то в искусстве, то я этим принес пользу и тебе.
Но сегодня, как всегда, хочу я говорить о тебе.
Что ты только не вытерпел, мой город: страдания, голод, разрушения, как тысячи других братьев-городов моей родины.
Я счастлив и горжусь тобой, твоим героизмом, что ты явил и являешь страшнейшему врагу мира, я горжусь твоими людьми, их творчеством и великим смыслом жизни, которую ты построил.
Ты это даешь не только мне, но и всему миру.
Еще более счастлив был бы я бродить по твоим полям, собирать камни твоих руин, подставлять мои старые плечи, помогая отстраивать твои улицы.
Лучшее, что я могу пожелать себе — чтобы ты сказал, что я был и остался верен тебе.
А иначе бы я не был художником!
Я знаю, что уже не найду памятники на могилах моих родителей, но, мой город, ты станешь для меня большим живым памятником, и все твои новорожденные голоса будут звучать, как прекрасная музыка, будут звать к новым жизненным свершениям.
Когда я услышал, что враг у твоих ворот, что теснит он твоих героических защитников, я словно сам воспламенился желанием создать большую картину и показать на ней, как враг ползет в мой отчий дом на Покровской улице, и из моих окон бьётся он с вами.
Но вы несёте навстречу ему смерть, которую он заслужил, потому что через смерть и кару, возможно, много лет спустя, о6ретет он человеческий облик.
Я смотрю, мой город, на тебя издалека, как моя мать на меня смотрела из дверей, когда я уходил. На твоих улицах враг. Мало ему было твоих изображений на моих картинах, которые он громил везде. Он пришел сжечь мой настоящий дом и мой настоящий город. Я бросаю ему обратно в лицо его признание и славу, которые он когда-то дал мне в своей стране.
Его „доктора от философии“, которые обо мне писали „глубокие“ слова, сейчас пришли к тебе, мой город, чтобы сбросить моих братьев с высокого моста в воду, похоронить их живьём, стрелять, жечь, грабить и всё это наблюдать с кривыми улыбками в монокли».
— Знаешь, Сидор, какие слова тут лучшие? Вот эти: «Но вы несёте навстречу ему смерть, которую он заслужил, потому что через смерть и кару, возможно, много лет спустя, о6ретет он человеческий облик». Понимаешь ли ты, что Марк не умеет ненавидеть — ведь ненависть не даёт плодов?
— Да, и знаю, что он был таким не напрасно. Жизнь его была полна славы — и горя. В сорок четвёртом, буквально накануне того дня, когда Шагалы собрались вернуться в освобожденный от немцев Париж, в больнице умирает Белла. Девять месяцев Марк не может не только писать — прикасаться к холстам. Девять месяцев — срок, который нужен для того, чтобы выносить и родить нечто новое. Тогда, когда город лежит в руинах и пепле, а душа погружена в скорбь. И в ней, как на недавних картинах — сплошная чернота и мрачное пламя пожаров. Только ведь душе рано или поздно становятся потребны яркие краски.
— И потому он снова и снова, терпеливо и усердно, поднимает себя и свой город из хаоса. Наполняет черный квадрат городских границ живописным многоцветьем и кипением форм — снова домики, столбы, шпили, раввины, женщины, коровы, козы… А посередине — многоглавый и глазастый собор с огромными иконами на лице. Марк всегда ощущал себя творцом, недаром на одной из самых ранних картин нарисовал себе семь пальцев — как семь дней Божьей недели.
— Его даже на родине признали, ха… Старый Марк ведь побывал однажды в Советской России. Вкусил, наконец, и здесь славы и признания. Но на родину съездить не сумел, вернее, побоялся. Его Города ведь давно не было на земле. Того самого Витебска, от которого он уезжал лишь ради того, чтобы подарить его всем прочим людям.
— И рисовал до тех пор, пока…
— Не умер почти ста лет отроду. В детстве цыганка предсказала ему, что он погибнет в полёте.
— Так, как и жил всегда.
— Всего-навсего в лифте, но и верно — когда поднимался из своей мастерской. Вот и не верь после этого цыганкам!
— А знаешь, куда вёл этот лифт на самом деле? Смотри!
Оба — юноша-белорус и русская девушка — поднимают глаза. На месте Витебска — снова зарево, но не мрачно-огненное, не густо-рыжее на черном. Голубое, как небо, синее, как сон, розовое, будто мечта, золотистое, словно только что выпеченный пирог. Зеленей травы за окном и наряднее свадебной хуппы.
Не напрасно им вспомнилась свадьба и праздник. Потому что Город Шагала вернулся — по их слову — со всеми своими чудесами. Тут улыбчивый синий бык играет на скрипице для стройной невесты в алом платье и белой фате и чуть фатоватого жениха, что буквально к ней «прилепился», а корова — белая с синей головой, — шествует впереди четы с зонтиком в переднем копыте. Двое новобрачных — Адам и Ева? — лежат поверх кроны цветущего деревца, что растет из стоящей на столе вазы.
…Спустился на землю всеми своими соборами, домами и домиками, животными и людьми: свадебная процессия движется позади торжествующих скрипачей; грустный ребе, закутавшись талитом, сидит в обнимку с Торой, как с младенцем; лицо дряхлой старушки рядом с ним излучает небесную доброту и терпение.
…Накрылся, точно куполом, новым уютным небом, в котором еврейские старухи гоняют строптивую козу, пекут хлеб или доят корову, рыбы плавают рядом с ангелами и русалками, деревья прорастают кистью роскошной сирени, а белый конь, запряженный в двуколку, скачет прямо в ясный месяц.
…Куполом, в глубине которого звёздами горят ханукальные девятисвечники и летят, держась за руки и сплетаясь, будто атласные ленты, тонкие силуэтыы жениха и невесты. Жених совсем молод, но кудри, которые вьются за ним по ветру, — совершенно седые. Белый кружевной шлейф невесты походит на след аэроплана, что выделывает фигуры высшего пилотажа на празднике в Орли.
Марк и Белла вернулись в свой возрождённый город.
— Теперь весенний лёд спокойно может тронуться, куда ему будет угодно, — с легким смешком говорит Вера Сидору. — Мы своё дело сделали.
— Верно. И, знаешь, я еще подумал, — говорит Белорус Девушке с Осенним Букетом. — Что, если все города мира и вообще всё на этом свете живёт лишь потому, что его изобразили художники?
© Copyright: Тациана Мудрая, 2011