Евгений Щепетнов - Возвращение грифона
В животе забурчало, и я снова попытался поднять голову, посмотреть — где я? Это мне удалось с большим, очень большим трудом. Но удалось.
Я был привязан к кровати широкими ремнями с застежками. Руки лежали вдоль тела, ноги тоже пристегнуты, свободна одна голова. На мне широкая рубаха с рукавами, бывшая когда-то белой, а сейчас в подозрительных желтых разводьях, и пахнущая так дурно, что меня с души воротило — вонища, как от какого-то бомжа, дошедшего до самого дна.
Комната, в которой я находился, не блистала чистотой — бежево-коричневатая краска на стенах, окно, тускло бросающее свет на мою жалкую фигуру и забранное толстой решеткой. Тумбочка рядом со мной — белая, местами облупившаяся и с инвентарным номером сбоку. Я смотрел как раз на него — кривые циферки 333. Они мне ужасно не нравились. Почему? Не знаю. Какие-то зубастые… зззззз… как будто зудят пчелы. Неприятно. Почему меня привязали? Ведь я… а кто я? «Я» — это кто? И где?
Пошевелил сухим языком во рту — ощущение было гадким, неприятным, как будто кто-то сунул мне в рот тряпку. Напрягся и тихо, хрипло, крикнул:
— Эй! Есть кто?! ЭЙ!
Вернее, не крикнул, а прошептал, связки не работали. Тогда я еще напрягся и уже громче покричал:
— Эй! Кто-нибудь! Да эй же!
Дверь неожиданно открылась, и в нее вошла женщина лет пятидесяти — маленькая, кругленькая, как колобок. Она неодобрительно посмотрела на меня и, покачав головой, сказала:
— Вот Танька сучка! Ни убрать как следует за парнем, ни покормить! Молодняк совсем стал бездельный, бессовестный! Ну скажи на милость, как она после будет работать врачом? Ей только бы стаж для поступления набрать, бестолочи!
— Эй, кто тут? — хрипло прошептал я, и женщина вздрогнула:
— Ух ты! Неужто очнулся? Мы уж думали, ты так и не войдешь в разум! Парень, тебя как звать-то? Ты кто?
— Не знаю. А где я?
— В психушке, где же еще. Тебя подобрали на улице год назад, вначале думали, пьяный, привезли в милицию. Документов у тебя никаких, вызвали врачей, — говорят, он не в коме, но ничего не понимает. Психический. Ну и доставили к нам. Так ты тут и лежишь уже год. Думали, помрешь. Сам есть не мог, в тебя все вливали. Под себя ходил — к тебе приставляли всяких там практикантов, в наказание. Кому охота вонь за тобой убирать? В общем — непонятно, как ты выжил, но вишь чего — ожил. Сейчас я дежурному врачу скажу.
Женщина исчезла за дверью, а я бессильно закрыл глаза и как будто поплыл — усилие было таким запредельным для меня, что я устал, будто весь день поднимал штангу, без обеда и отдыха.
Снова очнулся от голоса мужчины. Он сидел рядом со мной и держал меня за руку, освобожденную от привязи:
— Так-так, что же это у нас такое? Ну-ка, ну-ка, дай я тебя посмотрю…
Мужчина поднимал мне веки, заглядывая в глаза, щупал руку — она была страшно тонкой, худой, как плеть. Проводил иголкой по коже живота, по ногам, стучал молоточком. Я терпимо сносил эти издевательства, потом не выдержал и спросил:
— Доктор, а нельзя чего-то поесть? Очень уж хочется. И помыться, переодеться. А еще — где я нахожусь?
— В психиатрической лечебнице, конечно. А ты думал — где? В санатории? — доктор засмеялся, и стали видны его желтоватые зубы, украшенные золотыми коронками. Я нахмурился — никогда не видел на зубах золотых коронок. Только читал об этом.
— Доктор, почему у вас золотые зубы? — неожиданно для себя спросил я. — А почему металлокерамику не вставили?
— Что такое металлокерамика? — оторопело ответил врач и, прищурившись, усмехнулся: — Мда, расстройство психики налицо. Молодой человек, какой сейчас год?
— Не знаю. А какой сейчас год?
— Тысяча девятьсот семьдесят шестой, — улыбнулся доктор, — а в какой стране ты сейчас находишься?
— В России, конечно — вы же по-русски разговариваете, значит, в России.
— Уже прогресс. Только не в России, а в Советском Союзе. И не страна Россия, а Российская Республика. Налицо потеря ориентации. Шизофрения, однако. Тебя никто не бил? Не падал? Ударов по голове не было? Наследственных болезней?
— Доктор, откуда я могу знать про наследственные болезни, когда не знаю — кто я такой?
— Ну да, ну да… верно. А что помнишь о себе?
— Ничего не помню. Ничего. Все, что помню — лежу вот тут, вонючий, грязный и голодный.
— Ну да, ну да, — слегка смутился доктор, — нянечек не хватает, вот и приходится использовать практиканток и случайных работников. Недобросовестные, понимаешь ли. Сейчас тебя обмоют, переоденут, и я назначу усиленное питание. Интересно, как ты вообще выжил? И почему у тебя нет пролежней — после года неподвижного лежания на кровати? Не пояснишь? Ну да, не пояснишь, — вздохнул мужчина, — надо будет перевести тебя в общую палату — у нас есть палата для тех, кто обследуется от военкомата. И тех, кого списали из армии с различными психическими заболеваниями. Поместим тебя туда, может, в общении что-то вспомнишь. Но недельку побудешь тут — сил поднаберешься, чтобы сам ходил.
Мне понадобилось два дня, чтобы подняться на ноги. Я ел, как животное, буквально запихивал в себя хлеб, подбирая его до последней корочки, под жалобные крики нянечки тети Маши:
— Да что же ты делаешь, аспид! Сдохнешь ведь! Тебя же одним бульоном кормили, желудок ссохся!
Но я не сдыхал. Первое время желудок болел, но принимал в себя пищу, и я набивал его все больше и больше. Нянечка тайком приносила мне оставшийся от обеда хлеб, оставшуюся кашу, и я пихал в себя, трясясь от жадности. Сразу пополнеть, конечно, я не пополнел, но силы хотя бы частично ко мне вернулись, и я мог ходить, не цепляясь за стены.
На третий день доктор снова меня осмотрел, показав целой толпе практикантов и штатных врачей клиники:
— Вот, перед вами пример того, насколько живуч и непредсказуем организм человека. Год назад этот пациент лежал как овощ и делал под себя. А теперь, глядите — скачет бодрячком!
Скакать, конечно, я не мог, стоя под внимательными взглядами парней и девиц в голом виде. Со стороны я, скорее всего, напоминал узника Бухенвальда — обтянутый кожей скелет, запавшие глаза. Все, что осталось неизменным в размерах, это… в общем, глаза девиц с интересом всматривались в очертания частей моего тела, и охальницы хихикали за спинами подруг. На что врач нахмурился и сказал, что поставит им за производственную практику по тройке, вот тогда и похихикают.
В общей палате я появился после обеда, на третий день своего выхода из состояния овоща. Шестьдесят с лишним человек в огромной комнате, уставленной кроватями. Палата приняла меня не то что с прохладцей — часть ее обитателей проигнорировала, а часть восприняла нового жильца как досадную помеху в своей и так загубленной жизни:
— Эй ты, козел! Спать будешь вон там, у сортира!
— Это с чего так? — спросил я непонимающе и направился к свободной кровати, подальше от сортира, в проеме которого виднелись чьи-то ноги. Почему виднелись? А вся нижняя часть двери сортира была вырезана. Я недоумевал — почему так сделано, и только потом узнал, чтобы обитатели камеры не занимались за этой дверью чем-то предосудительным. Все помещения обязательно должны просматриваться насквозь.
Высокий кавказец направился ко мне, и, не говоря ни слова, сильно ударил меня в лицо, рассекая губу до кости. Я не упал, лишь покачнулся и выронил матрас, который принес с собой. Потом бросился на кавказца, обхватил его руками и стал рвать зубами за шею. Меня пытались оторвать от жертвы, кавказец бил меня головой в лицо, превратив его в кровавое месиво, но я не отпускал и рвал его мясо обломками выбитых зубов так, что тот завыл, как волк, а из его шеи брызнула кровь. Она фонтанировала так, будто кто-то пробурил глубинную нефтяную скважину.
Если бы не врачи, остановившие кровь, этот придурок бы умер. Туда ему и дорога. Никогда не любил наглецов. Откуда только у меня взялось столько сил, чтобы буквально загрызть этого типа…
Мне досталось и от санитаров — они оглушили меня своими текстолитовыми дубинками, а потом забросили на кровать, привязав ремнями. Помощи никто не оказал, и я хлюпал разбитым носом, пока кровотечение не остановилось. Правда, остановилось оно быстро, буквально за секунды. А еще через час на мне не осталось никаких следов побоища, кроме засохшей крови. Зубы выросли через неделю, вытолкнув старые так, как будто это были молочные зубы.
Кавказцу досталось хуже — потом я узнал, что повредил ему сухожилие, и этот парень так и остался кривым на всю жизнь. Впрочем, о нем так никто и не пожалел. Да и кому жалеть? Нравы в палате царили практически тюремные. Дрались за матрасы, за то, кому сегодня мыть полы — мыли якобы по очереди, но те, кто был на низшей ступени социальной лестницы. Меня не трогали — после того, как я загрыз дагестанца, — боялись, тем более что я во всеуслышание пообещал, что если кто-то меня тронет, я ночью порву ему глотку. Так как однажды это было сделано, все поверили.