Лариса Романовская - Вторая смена
– Кто тут?
Фотокарточку я сберегла, а голос, оказывается, смогла забыть. Думала, он глубже будет, солиднее. А он почти молодой. И сам Саня тоже молодым выглядит. Только глаза за стеклами круглых очков проступают нечетко.
– Ева? Уже?
– Нет. Я на минуту. Мне по делу…
Дверь приоткрыта не полностью. Между нами – ржавая цепочка. Натянута неплотно, дребезжит, мешает разговору. Она болтается как раз на уровне лица. Ее не снимешь, не порвешь. Только разрежешь – маленькими серебристыми ножничками, так похожими на простые маникюрные. У меня их нет. Я внутрь не попаду, а он наружу не выберется. И руки тоже не протянет – нельзя. Закон миров. Эта граница не на замке, а на простой дверной цепочке. Кто бы знал, до чего мне страшно смотреть на ржавые звенья. До чего уныло они качаются.
– Как ты там, Ева? Как вообще… там? – Серый силуэт. Одежда – как на фотоснимке. Там он улыбался, а сейчас нахмуренный. Понимает, что я без причины сюда бы не пришла.
– Я хорошо. Я с тобой разговариваю часто, вспоминаю и…
– Знаю. Спасибо. Те, которых некому помнить, выцветают очень быстро.
– Растворяются?
– Уходят в небытие… – объясняет он.
А я смотрю, как у него подбородок сейчас шевелится, и думаю, что вот, это единственный знакомый мне мягкий подбородок. У Темчика, например, скуластое лицо, да и у многих других – тех, кого я помню, физиономии похожи на сильно мужественный утюг. А тут мягкий овал. И лоб высокий – из-за тогдашней прически. Сейчас таких лиц не бывает.
– Там плохо?
– Там совсем по-другому… – И он замолкает. А я понимаю, что по имени его назвать не смогу. Уже никогда, наверное.
– Ты понимаешь, у меня есть сын. Еще дочка, старшая, но с ней все в порядке. А с Саней… Это я его из-за тебя так назвала.
– Спасибо. – Он улыбается. Совсем как раньше, когда живой был. – Ты же в приметы не веришь? А это хорошая примета на самом деле.
– Ведьмам не положено, – вздыхаю я. – А я…
– А я про тебя знаю… – И снова улыбка. Темно-серыми губами, под которыми грифельно блестят светло-серые зубы.
Наконец-то вздыхаю. Тут воздух другой, его в первую секунду очень страшно глотать. Потом забываешься, привыкаешь. А сперва неловко.
– Ева, время идет… – Он тянет руку – аккурат до дверного косяка. Дальше ладонь замирает. Упирается в невидимое и в неведомое – как в очень прозрачное бронебойное стекло.
– У меня просьба. У меня сын. Понимаешь? – Я не смотрю на протянутую руку.
– Болеет? Серьезное? Я помо… я попрошу за него. Ты этого хочешь?
– Ты же атеистом был, – хмыкаю я, мысленно дописав слово «помолюсь».
– Смерть заставила… – мирно улыбается мой покойный муж.
Оказывается, шутить можно и здесь, на границе миров. Ну а что еще нам остается – я внутрь не попаду, по крайней мере в ближайшие лет сто или хотя бы пятьдесят, пока дети не вырастут. А вот он может обратно. Если захочет.
– Так тебе в этом помочь надо, Ева?
– Спасибо. Не совсем. Ты… Тебе же тут заняться особо нечем?
– У нас тут вечность. Занимайся чем хочешь.
– Санаторий, однако. Знаешь, а меня теперь Женя зовут. Евгения. Тоже немножко Ева.
Он улыбается. Не грустно и не радостно. Так умеют те, кто остался лишь на снимках.
– Саня, ты не мог бы стать Хранителем? Пожалуйста. Нам очень надо. Нам… мне…
– Ну плакать-то зачем? У тебя платка с собой нет, а я тебе свой не передам.
У меня есть платок. Даже десять штук – розовые, бумажные, в прозрачной обертке с бабочками и клевером. Анюткины.
– Санька ведьмовской ребенок. Я ведьма, а…
– А твой муж ведьмак? – все так же легко и весело спрашивают у меня.
– Ведун. Это разные понятия. Муж ученик еще, по многим сутям мирской. А по некоторым нет. Поэтому мы не знаем, все ли с Санькой нормально? Ну с Санькой-младшим, если ты старшим будешь…
– Попробую. Поговорю с… – Он замирает, потом произносит неразборчивое, слегка привычное, но все-таки странно звучащее имя. – Если отпустят, то… Он младенец у тебя?
– Побольше. Через месяц два года исполнится. Я в новогоднюю ночь умудрилась, прямо в полночь. Можно было не только дату рождения выбрать, но и год. Представляешь?
– И вы, конечно, первым января записали?
– А как ты догадался? – Оказывается, я давно не держусь за ручку двери. Стою, прислонившись к косяку, даже сигаретную пачку верчу в кармане.
– Ева… Женя… я же тебя знаю. Знал. Ни капли не изменилась.
– Это хорошо или плохо?
Он оборачивается на звонкий грохот. Где-то в глубинах коммунального коридора уронили медный таз для варенья. Причем явно на старый велосипед. Потрясающий звук. Давно такого не слышала.
– Ева, время. Это… ну, тебе сигналят, в общем.
– Так ты согласен в Хранители?
– Попрошу. Если не получится, то просто за вас просить буду. Сильнее обычного.
– Сань, ты тогда попроси, пожалуйста. Он не говорит почти, задержка речевого развития.
– С речевым – это не к нам, а к логопеду. В поликлинику своди, пусть специалист посмотрит, – строго отзывается он. И я разве что не лезу в карман за блокнотом, чтобы записать рекомендацию. Хотя тут все серьезнее, чем на приеме у доктора.
В глубинах коридора дребезжит телефонный аппарат. Так звон будильника в сон вплетается. Если это сигнал для меня, то он второй, а везде полагается еще и третий.
– А ничего, что у меня потом было столько разного? Ты не сердишься?
Он открывает рот, чтобы ответить. Не поймешь, головой мотать собрался или кивать? Но тут звон прекращается, звучит высокий женский голос:
– Столяров! Сан-Сергеич, к трубочке тебя! Или давай скорее, оттуда вызывают!
– Строго как у вас… – Я снова улыбаюсь.
– Просто дисциплина и порядок. Ева… Евгения, хорошая у тебя жизнь получается. И дети тоже хорошие.
Я не успеваю поблагодарить – дверь захлопывается. Сама. Без всяких движений. Быстро. Как будто она бумажная была, и ее сквозняком сдуло. А она и вправду бумаж… то есть уже не дерматиновая ни разу, и никакой рыжей ваты сквозь продранную обивку не торчит. Она белая, пожелтевшая, холодная и высокая. Не дверь, а обелиск. Позолоченные буквы, фамилии и иногда имена. А сверху звездочка вдавлена. Может, на дверной замок и похожа, но не сильно. Теперь ее нажимать бесполезно.
Если бы у меня не удалось вернуться, то решили бы, что сердечный приступ. По крайней мере в учебнике по «Аргументам и артефактам» именно это сказано. Хорошо, что я своим ничего не стала говорить. Одной как-то легче волноваться.
– Мама, ты где? Санька обкакался! – сообщает мне Анюта. Мобильный телефон явно придумали враги человечества. Меня по этой трубке из-под земли теперь достанут.
– Ну хорошо… – отзываюсь я на пятое по счету «мам». – Сделайте что-нибудь…
Я с трудом слышу собственный голос. Мне сейчас спокойно, сил нет ни на что, могу только на бордюре сидеть и, задрав голову, пялиться на золотистые быстротечные облака. Такие клочкастые, нежные. Они высоко в небе, а по ощущениям – где-то рядом со мной, буквально вот висок щекочут. Можно их руками отогнать, оттолкнуться ботинками от липкой земли и поплыть вверх, не чувствуя собственного тела и времени.
– Мама, мы уже поесть купили и погуляли, а еще тут елка стоит вся мокрая, Санька хочет игрушки потрогать, а папа не разрешает. Мам, ты скоро? Мы очень устали ждать…
– Я скоро.
Солнце на белых обелисках. Они, оказывается, полукругом стоят, словно камушки в больших песочных часах. Светлые такие. Вроде погода была слякотная, откуда солнце взялось? Будто его кто включил. Вон еще какая-то поросль золотится – прямо сквозь ближайший холм вылезла. Совсем как щетина на подбородке.
– Миленькая, да ты чего плачешь-то? – С ближайшей аллейки, той, что тянется от часовни, меня окликает старушка. Такие водятся в любых, даже самых маленьких церковных приходах. Вера, Темкина мама, лет через пятнадцать тоже такой станет. Если я, конечно, ее раньше не уговорю в ученицы пойти.
– Миленькая, да они умерли все, когда тебя еще на свете не было, что ж ты так… – ласково шамкают мне с тропки. Вот такой, наверное, в представлении мирских и должна быть настоящая ведьма – в черной юбке до пят, с палкой-клюкой, с чуть безумными глазами, над которыми растут клочкастые брови, похожие на нынешние белые облака. Ну и, естественно, в наличии есть бородавка на носу, космы, торчащие из-под пестрого платка, и валенки с калошами. Мощный образ. У Аньки в школе скоро елка новогодняя, если возьмут играть злую колдунью, то примерно так и наряжусь.
– У тебя детки есть? Вот и иди к деткам. – Меня ласково, но вполне ощутимо прогоняют с кладбища. Это и впрямь бабкина вотчина, ее приусадебное хозяйство и по совместительству гостиная-салон.
– А я смотрю, краснеет что-то. А это курточка твоя… Прям грудка у снегиря. Ты снегиря-то живого видела хоть раз?
– Видела.
Туда, где мы теперь живем, зимой всегда прилетают снегири. А в октябре синички. Прыгают, нахалки, по забору и перилам крыльца, требуют сала и звенят жестяными голосами. Знают, что в нашем доме их никто не обидит, даже Муха. Потому как ко́ты, они же мирные, у них просто вид такой. Нам еще повезло, что Муха – это племенная выбраковка, ко́тя-альбинос, она нам практически даром досталась. Соседи верят, что у нас на участке живет алабай, – сквозь забор зверя толком не разглядишь. Но на синичек Муха не мявчет. Она смирная. Катает на себе Саньку и даже Анютку, хотя та сильно вытянулась. Жаль только, что ко́тя сказки расказывать не умеет, этим мы с Верой занимаемся. Интересно, Вера сегодня Муху чем кормила? Опять, наверное, креветок купила и чистит их два часа, отделяет хвосты. Взяла бы мойвы мороженой и не мороч…