Лариса Романовская - Вторая смена
На пол она не упала. Ухватилась свободной ладонью за покрытый газетой подоконник.
– Уйдите. Нечего… вынюхивать…
Я, может, и не отошла бы, но тут в самоваре метнулось мое отражение – перекошенное, вытянутое. И с пламенеющей, зудящей от боли щекой. Ничего себе! А говорили, что Турбине ведьмовство не дается. Да она взглядом бьет наотмашь. Могла бы – так убила бы.
– Евдокия, вы уронили! – И как только она заметила, что моя тряпка ацетонная на полу валяется?
– Merci bien.
Заскорузлый, перемазанный масляной краской лоскуток валялся у нас под ногами. Белел вызывающе – как брошенная в лицо дуэльная перчатка. И невозможно было наклониться, его поднять, спиной повернуться и шею подставить. Если бы в кухне еще кто-то был, я бы не испугалась. А тут страхом накрыло до хруста в ушах. Ни шиша не понятно, что у них произошло и чего теперь от Турбины ждать. За стеной кровать панцирем скрипнула, прогнала безмолвие. Я цапнула тряпочку с облупленной половицы.
– Дуся, у вас сколько жизней прошло? – Турбина смотрела на тарелку репродуктора, на спящие примусы. Вглядывалась в них, как в лица на фотокарточках.
– Три, сейчас четвертая.
– Половина четвертой, значит, – кивнула она. – А у Афанасия какая по счету?
– Третья вроде бы. Его в сорок втором убило, он быстро обновился.
– Спасибо, – снова клацнула она. Рот захлопнула вместе с разговором: – До свидания, спокойного вам утра.
Я подхватила свои манатки и драпанула к Фоньке, сгорая не только от любопытства, но еще и от обиды. Но сперва, конечно, щеку остудила – ледяными пальцами.
Афанасий сидел на лавке, выписывал прутиком на земле какие-то кренделя, которые при ближайшем рассмотрении оказались стрелками, квадратиками и прочей узнаваемой штабной топонимикой.
– Ты чего, к криптографии готовишься?
– Нет. Не то. А по-другому никак, – непонятно отозвался Фонька. Глянул на окно кухоньки. Там пусто было. – Как ни прикидывай, все равно я бы его…
Вот теперь слегка понятно стало, хоть и куда запутаннее. Я за свои войны успела узнать, когда у мужчин, да и у женщин иногда тоже, бывает такое выражение лица. Это если убивают при тебе. Ну или сам… убиваешь. Неважно чем – пулями или голыми руками. Или вообще бездействием.
– Она видела, да? – глупо отозвалась я. Понятно же, что видела.
– Она не поняла.
– Это как? Турбина сама с фронта, ты чего, Фонь?
– Уже после практики. Погулять мы с ней сходили… – Он замер вместе с разговором. Дверь стукнула негромко. Сперва крылатка наружу вышла, а за ней – товарищ Колпакова. Иначе ее было не назвать. Совсем другое существо. Не мирское и не ведьмовское. Одна сплошная аллегория чего-то решительного, страшного. Бездушного. Как пуля, примерно.
На нас, естественно, не взглянула. Миновала. Ушла к учебному корпусу, туда, где деканат, ректорат и дежурная часть. Только ботинки прогрохотали. А ведь с прогулки она в туфельках вернулась.
– Докладывать? – вздохнула я.
– Не знаю. Я на месте рапорт дежурному сдал. – Фонька повертел в руках прутик. Словно выкурить его решил, а перед этим – размять в пальцах. – Дуська, тебе папиросу дать?
А потом все рассказал.
Они шли по усталому, но местами все-таки счастливому городу. Потому что, когда в тебе живет счастье, утаить его внутри невозможно. От тебя будто лучики расходятся и освещают все вокруг. Или даже освящают, обращают мир в ту веру, которую исповедуют все влюбленные. Ведь любовь – это тоже религия. Но при атеистке Турбине ляпнуть такое было невозможно. Фоня сказал куда более нейтральное, практически невинное:
– Ты такая красивая. Всегда красивая, а сейчас – особенно.
Вопреки ходящим про нее кухонным байкам Турбина не стала сыпать в ответ речами про товарищеское отношение и прочую передовую муть. Улыбнулась и сказала «спасибо», хотя одной улыбки было достаточно. И конечно же, они свернули потом в ближайшую арку. И разумеется, он целовал как дышал – тяжело и жадно. А она потом улыбалась:
– Я думала, так не бывает. Что это все коматозное состояние. Горячка, забытье. Забыла, как по латыни. А я не сплю. Я действительно живая. Потому что ты.
– Мы. Я тебя…
– Не говори так, пожалуйста. Это же один раз в жизни надо и на всю жизнь.
Афанасий хотел ответить, что у ведунов в среднем семь жизней, а потому говорить и слушать о любви Турбине придется еще не раз, даже в режиме жесткой экономии. А вместо этого он извинился. И Турбина простила. Молча, нежно и доверчиво. Как и полагается любимой женщине. А потом она прижималась к нему и говорила всю ту легковесную чепуху, из которой, как из хаоса, обычно зарождается новая жизнь или просто весь мир предстает в новом свете:
– Хорошо, что ты есть. Это так правильно. Это очень… Не надо, пожалуйста! Не надо больше, я не могу, не хочу! Больно…
Сперва он отдернул руку. Потом спохватился: никакого «больно» сейчас не было и быть не могло, они просто сидели на случайной лавке, и за спинами у них была стена бывшего бомбоубежища. Обнимались, и только.
– Маленькая, что не так? – Отколоть приличный кусок от громоздкого «Турбина» ему так и не удалось, пришлось довольствоваться таким, донельзя банальным…
– Больно. Плохо. Не надо, пожалуйста, я не бу… Афанасий, что происходит? Это не я, не со мной, я это понима… ма… мама…
В темноте не разобрать, а спичечный коробок никак не находился. Афанасий сообразил, что происходит, не сразу.
– Я больше не буду! Ну пожалуйста, пожалуйста… Вла… Влади… Кириллович! Я никогда…
– Тихо! – Пришлось ее тряхнуть. Так, что зубы клацнули. Пощечина помогла бы больше, но у Афони рука не поднялась. – Тихо! Это не ты! Ты запрос словила.
– Не на-до!!! Я больше не… Кого? – Турбина помотала головой – тяжело, неуверенно. Так, словно ее среди ночи разбудили. Но задышала посвободнее, даже выпрямилась, чтобы отделить себя от чужой боли. – Объясни. Пожалуйста.
Он объяснил. Кратко, в четыре фразы, параллельно вслушиваясь в стены ближайшего дома. «Сигнал», он же «маяк»: перехваченные эмоции мирского. Запрос о помощи, адресованный Богу… Или всему миру. Молодой ведун или ведьма, особенно в юности, такие вещи иногда ловят. Тут он замолчал, засек источник. Потом выматерился. И сразу начал отстегивать часы, заворачивать рукава. Китель, к счастью, давно был наброшен Турбине на плечи. Четвертый этаж, квартира двадцать восемь, Овчинникову три звонка… Статья сто пятьдесят четыре «а»[13]. Мирское нарушение, которое по Контрибуции следует карать лишением благодеяний на срок от пяти до пятнадцати лет с одновременным введением пожизненной половой дисфункции… Убить гада мало!
– Сволочь, подонок, фашист… Фашист проклятый! – Турбина, кажется, всхлипнула. Но уже сама по себе, собственным, а не подростковым голосом.
– Работаем. Не отвлекаемся.
У студентки Колпаковой были хорошие способности при начисто отсутствующем опыте и неверии в свою сущность. Толку от нее – как от «лимонки» без запала. Максимум, могла заглянуть вместе с Фонькой в задернутое, словно затянутое светомаскировкой, окно. Значит, свидетелем потом пойдет, при рапорте. С этим-то Афанасий справится сам. Пусть и не так, как Контрибуцией предписано.
Гражданин Овчинников, занимавший целых две комнаты в двадцать восьмой квартире, в настоящий момент насильственно склонял к половому акту собственного пасынка. Второй месяц уже пользовался тем, что жена в ночную смену уходит. Соседям про такую пакость даже в голову не приходило думать, если что и слышали, так полагали, что приемный папаша пацана ремнем лупцует за все грехи…
А грехов там было немало. Мальчишка шпаной рос, даром, что обаятельный, прохиндей и рожей сильно смахивал на пионера-отличника с плаката. Вот этот Овчинников на плакатную внешность и повелся. Окрутить новую соседку, фронтовую вдову, большого труда не составило. Она на второго мужа разве что не молилась. И тихий, и непьющий, и профессия интеллигентная, в ФЗО, то бишь в ремеслухе, преподает. А что до воспитания, то мать семейства и сама могла руку занести… В общем, аккуратно он действовал, втихаря. Такого не сразу углядишь, даже если этот район каждую ночь по всем окнам обходить. А тут вслепую наткнулись, Турбиночка учуяла…
Афанасий разобрался за минуту. Понимал, что еще пара молчаливых, сдавленных вскриков-просьб, еще чуток безнадежных трепыханий словно раздавленного тела – и он вытащил бы гниденышу кишки через ноздри. А тут пришлось услышать, как у мирского сердце бьется, и представить, как в это сердце входит пуля калибра семь шестьдесят два от родного ППШ[14]. Причем, желательно, весь магазин, аккурат семьдесят один патрон как одна штука. Сволочь хрипит, кровью харкает и валится на пол… Закатывает вытаращенные от боли глаза. Разрыв сердца в чистом виде. Сейчас пацана оглушить и память ему почистить, чтобы себя такого не помнил никогда.
– Мама, мамочка… Ты что сделал?
Это, естественно, не парнишка, он-то уже в забытьи, строго по методичке. Это Турбина.