Наталья Нечаева - Внук котриарха
Реставраторы, не обнаружив на картине кошку, попросту решили, что фрагмент утрачен, и загрунтовали холст, полностью отрезав Саре возможность возвращения на него после обновления полотна.
Напарник Сары, Толстун, тоже ни приметным умом, ни особой находчивостью не отличается. Огромный жирный рыжий кот с белым носом и белой грудью, приходит из запасников с картины «Всемирный потоп» неопознанного нидерландца. Полотно страшное: апокалипсис! Кричат обезумевшие от ужаса люди, рвутся в бездну перепуганные кони, жмутся в кучу овцы, мычат коровы, небеса разверзлись, гром, молнии, буря ломает деревья. А в самом центре всего этого безумия за спиной двух плачущих голых деток – вот этот самый кот. Единственный, лежит, спокойно развалясь, пожалуй что даже спит. Нормально?! Мимир, правда, когда его впервые увидел, сказал:
– А чего ему волноваться? Он тут один знает, что все кончится хорошо. Это же он крыс на Ковчеге придушил.
После этого Шона с Лираем некоторое время на Толстуна по-иному смотрели: вдруг Мимир прав? Потом решили: нет, не похож этот увалень на спасителя человечества, хоть и кот. Слишком ленив, слишком безразличен: дети в истерике, успокой, помурчи! Нет. С места ни двинулся. Такой вряд ли для подвига зад поднимет.
И вот эта сладкая парочка спокойно разгуливает по коридорам. Только не хватало потом из лап Сохмет еще и этих недоумков вытаскивать!
– Кто вам разрешил? – спрашивает раздосадованная Шона. – Разве не знаете, что происходит?
– Мы – патруль! – гордо задирает потасканную морду Сара. – Сказали: всем искать Мимира. Шедевральные с кэльфами разбились на пары, нам кэльфов не хватило. Мы решили сами. Ищем.
– Нашли? – вздыхает Шона.
– Пока нет.
– У меня для вас другое задание. Займите наблюдательный пост наверху Иорданской лестницы и считайте, сколько патрулей мимо вас пройдет. Понятно?
Сара с готовностью кивает, уже готовая бежать, толстяк, зевнув, прикрывает лапой рот. Сейчас растянется на ковре и уснет.
– Сара, ты старшая. Доложишь мне лично.
Изгнание
Проводив глазами сладкую парочку, Шона идет дальше.
Вот и Павильонный зал, самый первый екатерининский Эрмитаж, вернее, место, где он размещался, чуть ли не самое теперь посещаемое. Из-за Павлина, конечно.
Мимир страшно любит тут бывать! По младенчеству все пытался у Павлина перо из хвоста выдернуть, еле отучили. Потом с Совой подружился. Ту медом не корми, дай о героическом прошлом рассказать: как в шестидесятые годы прошлого века во время третьего нашествия крыс она грозным уханьем рассекала полчища грызунов, деморализуя их и сея панику, потом бросалась сверху на какого-нибудь отрядного вожака, тюкала в темечко железным клювом, подцепляла когтями и взмывала с ним ввысь. Пока мыши или крысы, в зависимости от ситуации, приходили в себя, испуганно провожая предводителя в последний путь, эрмики, воспользовавшись смятеньем в рядах врага и отсутствием командира, переходили в наступление и сминали захватчиков.
Битвы тогда и в самом деле происходили очень тяжелые. Грызуны после долгого бездействия пытались взять реванш и были очень близки к победе. А виной сего кто? Она, Мут-Сохмет…
Эрмитажные коты, или, как их называют люди, эрмики, при всем к ним уважении все же существа не особенно образованные и, соответственно, не очень умные. Хитрые – да, предприимчивые – тоже да. Но не умные. И весьма падки на лесть. Ладно еще, когда это от людей исходит, каждой кошке приятно и доброе слово, и угощение, и похвала, но если вдруг все вышеперечисленное ни с того ни с сего приходит от существа родственного, но чрезвычайно злобного, прежде тебя в упор не замечавшего, а то и открыто презиравшего…
Тогда, через двадцать лет после ужасного Фимбульветера – трехлетней великанской зимы, уничтожающей на земле добро, и (люди называли его блокадой) едва не закончившегося для всего кельфийского народа сумерками богов – Рагнарёком, Сохмет постепенно начала набирать силу и вербовать сторонников. Самыми податливыми и беспринципными оказались эрмики. С одной стороны, тому есть историческое обоснование: Фимбульветер оставил город полностью без кошек, одних съели, другие сами погибли от голода. Эрмитажных котов, которые к началу войны пребывали в полной силе и жили во дворце целыми семьями, защищая свои владения от грызунов, общая трагическая судьба не миновала – погибли. Кэльфы ушли под землю к цвергам.
В городе владычествовали крысы. Они не боялись никого и ничего. Свободно ходили по лестницам, забирались в квартиры, подчистую сжирая остатки пайков, отложенных отсутствующему домочадцу, не обнаружив пищи, нападали на живых еще стариков и детей, каким-то особенным чутьём вычленяя тех, кто уже не мог сопротивляться. Бороться с крысами у людей не было сил, а крысоловов-кошек в городе не осталось. Их съели. «Соседского кота мы съели всей коммунальной квартирой еще в начале блокады», – во многих блокадных дневниках есть такие записи. Многим «суп из кошки» помог выжить. Повернется ли чей-нибудь язык их осудить?
Наверное, где-то кем-то, но точно, не в самом дворце, были также отловлены и употреблены эрмитажные коты.
В Кунсткамере до войны тоже жили коты. К сорок второму году в живых остался один. Серый, облезлый, он едва передвигался по музею, и сотрудники отщипывали по очереди крохи от своих пайков, подкармливая любимца. Все свято верили: пока кот жив, ничего не случится. Кот умер в конце января сорок третьего, через неделю после прорыва блокадного кольца.
Большая часть сокровищ дворца – миллион единиц – была эвакуирована, остатки коллекций перенесли в подвалы, там же в двенадцати бомбоубежищах жили более двух тысяч человек. В основном, конечно, сотрудники музея, не успевшие или не пожелавшие эвакуироваться.
Все пять зданий Эрмитажа казались ослепшими от холода и снега. Единственный источник света – императорская яхта Николая Второго «Полярная Звезда», стоявшая напротив дворца, – едва могла осветить несколько комнат. Заклеенные или забитые фанерой окна, темные залы, холод, сырость… На стенах вместо картин – пустые рамы с этикетками: люди верили, что ужас блокады когда-нибудь закончится, шедевры вернутся домой и займут свои собственные места, согласно оставленным биркам.
Как-то Шона решилась выбраться наверх и заглянула во дворец. Под ногами хрустела осыпавшаяся штукатурка, несколько раз она споткнулась об обвалившиеся капители колонн, сквозняк, хозяйски гулявший по анфиладам, заставлял вжиматься в обледеневшие стены. В одном из самых красивых – Двенадцатиколонном – зале сквозь огромную дыру от снаряда в потолке на наборный паркет падал снег. Мрамор и позолоту скрывала толстая шуба инея, по углам мешки с песком, лопаты.
Заглянула в один из кабинетов – за столом друг против друга мужчина и женщина. Оба – головами на столешнице. У женщины под щекой книга на арабском языке, мужчина прижал лбом рукопись, в желтых пальцах зажат карандаш. Спят?
Догоревшее пятно от свечки на блюдечке, на ресницах и волосах – иней… Мертвые. Видно, пытались работать до последнего вздоха, обманывая смерть. Кто-то умер первым. А второй продолжал читать или писать, не двинувшись с места – не мог. Во время обхода тела найдут и отнесут вниз, под научную библиотеку, там – эрмитажный морг.
По Итальянскому залу, куда Шона все же набралась сил подняться, медленно передвигалась группа юных курсантов, внимательно оглядывающих пустые стены, а худой желтолицый старик, Шона едва признала в нем искусствоведа и экскурсовода Павла Губчевского, вдохновенно рассказывал гостям о картинах, прежде занимавших пустые рамы. Прикрыв глаза, он описывал сюжеты, цветовую гамму, восторженно останавливаясь на мастерстве художников. В его сознании, это было очевидно, полотна по-прежнему висели на своих местах!
Богарди, навещавший дворец гораздо чаще, рассказывал, что видел такие же экскурсии в Голландских залах, их проводил тоже старый знакомец – Лев Пумпянский. Искусствовед не просто рассказывал о полотнах. Он читал свои стихи, посвященные картинам!
День настал торжественно и строго.
Блудный сын, вернувшись в отчий дом,
Крестный путь свой оглядел с порога
И почил, усталый, смертным сном, —
излагал он сюжет рембрандтовского «Блудного сына».
Зачарованный увиденным, Богарди прослушал всю экскурсию до конца, а потом наизусть читал кэльфам стихи, которыми Пумпянский ее заканчивал:
Ты для меня, отец мой Эрмитаж,
Дороже черной, черствой корки хлеба —
Голодному; милей, чем милость неба —
Монаху, что твердит свой «Отче наш».
Кэльфы, тоже измотанные и едва таскавшие ноги, повторяли эти строки про себя: они совершенно отвечали их отношению к дворцу…
В марте сорок третьего Пумпянского тоже снесли вниз, под библиотеку.
Петербург вымирал, а крысы неуклонно плодились. (Да-да, конечно, город тогда назывался иначе – Ленинград, но кэльфы новое имя не приняли и никогда между собой им не пользовались.)