Дмитрий Скирюк - Руны судьбы
— На юге Франции, в Провилле п-под Тулузой.
— Опять-таки — прекрасно! Всевышний одарил тебя превосходной памятью, мой милый Томас. А знаешь ли ты, почему большинство инквизиторов назначается из числа доминиканцев?
— Н-нет, учитель, не совсем, — признался тот. — Я думал, что это — из-за последовательности и упорства братьев в б-борьбе за чистоту веры. Из-за этого молва даже дала нам прозвище Domine canes — «псы Господни»...
— Увы, сын мой, — брат Себастьян развёл руками и возвел очи горе, — это правда, но не в этом дело. Верней, не только в этом. Провилль в то время был охвачен ересью альбигойцев, угрожавшей целостности церкви. Их проповедники-ересиархи шли в народ, искали себе паству и смущали неокрепшие умы. Святая Церковь вынуждена была противопоставить им своих посланников, людей учёных и смиренных, могущих словом вернуть заблудших на путь истинный. В молитве, аскезе и апостольской стезе видел Доминик залог обретения святости, а святость — главное условие успешной проповеди. Святой Альберт Великий и его ученик святой Фома Аквинский были доминиканцами. Монахи ордена святого Доминика уделяют столь большое внимание изучению богословия потому, что они более других ответственны за чистоту вероисповедания и людских помыслов. Ради этого пришлось даже пересмотреть решения первого генерального капитула, который провозгласил отказ от всякого имущества, ибо для занятий богословием необходимы отдельные кельи, обширные библиотеки и скриптории и денежные средства для обучения новых проповедников. Поэтому, когда была утверждена святая инквизиция, не возникло ни малейших колебаний, кто её будет курировать. Наш долг — дознаться до сути, то есть расследовать все обстоятельства, отыскать и разоблачить еретика. Мы не караем и не судим, мы лишь помогаем мирским властям установить истину. Ведь преступления и нарушения законов, которым предаются вероотступники и еретики, порой бывают невероятно сложны для распознания. У дьявола в запасе достаточно уловок и лазеек, проповедники его хитры. Их речь — error circumfexus, locus implicitus gyris[63]. Мирские власти зачастую просто не в силах в них разобраться. Но малая ересь влечёт за собою большую, и оставлять всё как есть нельзя. Мы не можем себе позволить быть добрыми или злыми. Мы — всего лишь исполнители, instrumentum regni. Мы были созданы для этого, мы — это инквизиция, а инквизиция — это мы. Теперь тебе понятно?
— Д-да, — кивнул Томас. — Это мне понятно. Но ведь он ц-цитировал Евангелие и, как я услышал, п-правильно цитировал. Как же это м-может быть ошибкой или ересью?
Брат Себастьян кивнул, показывая, что понял вопрос.
— Да, он по-видимому много знает и действительно цитировал слова из Библии. Но помыслы, которые им двигали при этом, были неблагочестивые. Ведь если, игнорируя картину в целом, брать лишь отдельные слова, пусть даже — из священного писания, то переиначить их можно, как угодно. Недаром ещё царь Соломон говорил: «Знание, если не иметь совести, способно погубить душу». Именно это я имел ввиду, когда говорил, что нет ничего хуже, когда простолюдин без должной подготовки начинает толковать Библию, как ему угодно, переставляя слова, как это делают нечестивые евреи со своими книгами.
— Но если т-травник провинился т-только в этом, то что мешает ему прийти к истинной вере? Ведь сказано же в Библии: «D-diligite inimicos vestros»[64]...
— Сын мой, — монах с сожалением покачал головой, — вся наша деятельность посвящена этой любви! Все кары есть не зло, а спасительное лекарство, елей на душевные язвы: мы не мстим, а спасаем, отвоёвываем у дьявола заблудшие души. Но зачастую для таких людей in inferno nulla est rodemptio, ибо abyssus abyssum vocat[65] — дьявол заставляет людей упорствовать в их заблуждении, а сам при этом остаётся невредим.
В жизни Зло присутствует неотступно, но верю я и что Зло любит действовать через посредников. Оно наущает своих жертв вредительствовать так, чтобы подозрение пало на праведных, и ликует, видя, как сжигают праведника вместо его суккуба. Сегодня уже никто не верит в дьявола с рогами и с хвостом, а стало быть не верят и в воздаяние после смерти. А верят тем, кто обладает эфемерным призраком ложного откровения, обладает им здесь и сейчас, и тем присваивает себе власть проклинать и благословлять. Подобное есть подрывание основ. И кто же в таком разе подтачивает основы? Еретики, самозванные знахари и ведуны и бродяги, ибо homo errans fera errante pejor[66].
Наш же с тобою подопечный таким образом, как ты можешь сам заметить, сочетает в себе все три подобных категории людей, plusque[67] способность впрямую управлять другими людьми.
Последнюю мы с тобой недавно испытали на себе. Это особенно противно, ибо мир — не Kasperletheater[68], а люди — не ниточные куклы, чтобы кому-либо позволительно было так с ними обращаться... Почему ты вздрагиваешь?
— Н-не знаю, — признался Томас. — Просто этот т-травник...
— Ну, договаривай.
— К-когда он рядом, я его боюсь.
— Ну, здесь отчаиваться ни к чему, — сказал монах. — Подобный страх преодолим. Поговорим об этом позже, а сейчас подлей-ка мне воды... Эй, да хватит, хватит, глупый тевтон! Ты что, сварить меня задумал?!
* * *Проснулся Фриц от странных звуков, доносившихся откуда-то из-за стола. Он осторожно отвернул край одеяла, приоткрыл глаза и с некоторым изумлением уставился на возникшую перед ним картину.
Было утро. В окошко лился солнечный, искристый с прозеленью свет того оттенка, какой бывает у воды, разбавленной травяным сиропом. Потрескивал огонь в камине, в хибаре горняков было очень тепло. Пахло в доме сладко и вкусно — горячим маслом, разогретой сковородкой, жжёным сахаром и чадом от слегка подгоревшего теста. На столе в широкой глиняной тарелке высокой стопкой громоздились блинчики.
А на скамейке за столом сидел какой-то маленький и толстый человечек и доедал мёд из горшочка. Ел он прямо так, безо всего и даже без блинов, руками, сладко чмокал, облизывал пальцы, жмурился блаженно. Физиономия его лоснилась. Горшочек был красивый и немаленький, муравленый свинцом и, судя по тому, как глубоко лакомка запускал туда руку, уже почти пустой. Одет был человечек в синие суконные штаны, коротенькую курточку, несоразмерные, большие башмаки и драный кожушок. Рядом с ним на скамье лежали плед в коричневую с синим клетку и шляпа. Шляпа была странная — не ушанка и не треуголка, не фламандская квадратная беретка, а нечто невообразимое из чёсаной бобровой шкуры, высоченное, с прямыми узкими полями и с пером фазана с форсом заткнутым за ленту — знай, мол, наших! Однако выглядел при этом коротышка так, будто путешествовал дней десять, причём в самых зверских условиях — всё на нём помялось и пообтрепалось, пуговицы отлетели, завязки полопались, воротничок вообще отсутствовал как данность, а видимый Фрицу край пледа был обуглен. В одежде незнакомца, в волосах и в шляпе застряла сосновая хвоя.