Лея Любомирская - Живые и прочие
Мне от слов его беды мало, все ж не девка. И замужем была, и детей рожала, только не сберегла никого. Вот ведь пропасть: чужих с того света сколько раз вынимала, а со своими не задалось. У меня муж приказчик у Бейлей был. Ему господин Бейль, покойник, условие поставил: мол, приказчиком будешь, только на Агнессе женись, я и приданое дам, — вот Вальтер и женился. Так и было, как обещал. Дом этот нам дал, и в дом всего… — Она по-девчоночьи как-то поерзала на табурете широким задом, словно подтверждая — да, вот все, и табуреты хорошие, дубовые.
Мы же с Отто не родные, и не сводные даже — только молочные. Мать у него родами померла. А моя, со мной, маленькой, из деревни пришла наниматься. Думала в служанки, а попала в кормилицы. А потом и в домоправительницы. Ну и сладилось… Нет, жениться господин Бейль не женился, а со мной добрый был. Только ругался, что всякое зверье домой волоку. Замуж, говорил, тебя скорее и детей…
А с Вальтером мы хорошо жили, он тихий такой был, и я не перечила. И понесла быстро… Пауля носила — это как раз когда у нас художник знаменитый жил. У отца Питера он часто посиживал, ему моя вишневка по нраву пришлась, даже в столицу с собой увез. Строгий такой был, как посмотрит — душа в пятки. Слабенький мальчик тогда родился. Уж я с ним возилась-возилась, а тут как раз муж с товаром уехал, и не повезло. Вернулся без товара и без денег. Били его сильно. Полгода выхаживала — не выходила. Пока с мужем возилась — сыночка упустила. Так рядом и зарывали. А сама стою у могилы тяжелая, пузо на нос прет — месяц седьмой уже был. Ну, чую, вот сейчас рожу. Закидали землей — и я домой. Тетка Хильда меня под локоть держит, а меня как скрутит, я как на четвереньки упаду. Гляжу, отец Питер бежит. Подхватил меня под другой локоть, домой едва дотащили, сам воду грел. Помогал, пока Хильда за повитухой бегала, а как та пришла — все уже и кончилось. Ну, стыдно мне было, да как схватки начались — уж и про стыд забудешь, а без отца Питера я бы, может, и не справилась, это Бог мне его послал тогда. Девочка синенькая такая, крошечная, только два раза и вздохнула. Он ее в таз окунул и Анной назвал. На освященной земле хоронили, как надо, не нехристем. Да что ты на меня смотришь? Мне и так хорошо, вот деточки мои, вот Густав, да, Густав, ты, морда усатая, кто сливки съел, а? Съел, подлец?! Ты вот что, ты рубаху эту снимай давай, зашита она у тебя вкривь. А я тебе пока на взамен другую дам, у меня от покойничка в сундуке много чего лежит. Да ты сиди. Пиво вот наливай.
Ханс, уже полмесяца как не просто «пришлая треска голландская», а «господин городской живописец», сидел и подливал пиво, крошил лепешку, а потом, обнаглев, съел полпирога и слушал, как она рассказывает про Густава: «Вот такусенький котенок был, а? А про то, что он бес и я с ним блужу, тебе уже тоже напели?» Сидел и смотрел, как она распарывает кривой шов, щурится, продевая нить в иглу, как шьет, аккуратно расправляя ткань, а потом встряхивает и любуется на дело рук своих — большая, угловатая, с мягкой детской улыбкой на тяжелом лице. А потом подобрал у очага кусок растопочной бересты и уголек и набросал этот массивный круглящийся контур. Она замолчала и замерла и не попросила показать рисунок.
Дома он достал уже с месяц как припрятанный липовый круг. Варлам жалился и так и эдак, отдавая прекрасно просушенную крышку в придачу к сговоренной уплате, но уж больно нравился ему святой Флориан — как в зеркало глядишься. Ханс полюбовался на светлое гладкое дерево и начал тереть мел для грунта.
* * *— Отменная работа, сын мой, — говорил отец Питер, поворачивая доску к свету. — Отменная работа, что бы и кто бы мне ни сказал. И что бы и кто бы ни сказал тебе, — тут он сурово повысил голос, — так и знай, что послужить натурой для Божьей Матери она вполне достойна, и побольше прочих. И скажу тебе, сын мой, я бы с радостью и удовольствием принял твой дар храму, но знаю место, где этот дар будет ценнее.
Ханс непонимающе моргнул.
— Ну иди же к ней, дурень, не мне же свахой быть. И долго не думай, а то до поста обвенчать не успею. Не маленькие уже, а так и спроворите хоть кого-нибудь… — И отец Питер опять радостно развернул под желтый луч, бьющий сквозь витражное окно, «Богоматерь со зверями», написанную на чудной круглой доске. Божью Матерь, с тяжелым и грубым крестьянским телом и детской улыбкой, держащую на круглых коленях сучащего ножками младенца. Подле нее ангел лет трех, с голубыми, нелепо торчащими из рубашки крылышками, протягивал белую пелену. Сзади всплескивал руками Иосиф, сходный отчего-то с отцом Питером, сбоку тянули над загородкой морды осел, корова, пара овец и любопытная коза, а у ног Мадонны терся большой черный кот.
Картина
Начало февраля. К вечеру сырую грязь присыпало мелкой белой крупкой — ни следа не осталось от роскошных сугробов Рождества. Сумерки, город опустел — все расходятся по домам, работа кончилась, завтра новый день, ну разве заглянуть доброму человеку в пивную, развеять зимнюю тоску. Отец Питер в последний раз осматривает церковь перед тем, как закрыть ее и пойти готовить ужин. Ханс провалился куда-то, с обеда его нет, а и был — толку с него мало. Смотрит невидящими глазами, мусор подмел — и сор с совка ссыпал мимо ведра, подсвечник взялся было чистить — и вот он, голубчик, так и валяется. Дров наколоть отец Питер его уж и не просит: не ровен час, полноги себе оттяпает. Ну что ж, в прошлый раз все так же начиналось, не иначе как в голове у Голландца колокол забил — новую картину задумал. Убрав веник и совок и дочистив пару заляпанных салом подсвечников, отец Питер достает из кошелька у пояса ключ и смотрит на свою церковь — маленькую и уютную церковь Марии Тишайшей.
— Мастер Лукас! Я принес вам обед!
— Благослови тебя Господь, Питер. И что же сегодня готовила твоя матушка? Тушеная капуста и кровяная колбаса! Дивная снедь. Вот только отчего ее принесла не твоя сестра?
— Мама велела Лизе проветривать перины.
— Какая у тебя предусмотрительная мама, Питер. А к ужину, думаю, она велит ей чистить котел или перебирать горох. Ведь по дому столько работы, правда?
— Да, мастер Лукас!
— Ничего, недели через три твоя сестра вздохнет свободно. Да передай матушке, что Лизхен не единственная пригожая девица в Мартенбурге. Передашь?
— Не стану, мастер Лукас.
— Правильно. Не то твоя мама скажет Лизхен, что я назвал ее уродиной, а это неправда.
Когда-то давно, когда славный мейстер Лукас был еще простым подмастерьем, он пришел в Мартенбург, и отец Бальтазар нанял вечно голодного, остроглазого, гораздого на затеи юнца писать картину для храма. Питеру было лет семь, и он, сущее ничто, сидел в ризнице тише воды ниже травы, готовый смеяться от счастья и тут же рыдать и боясь лишний раз напомнить о себе, чтоб не прогнали. Сидел и наблюдал за чудесами, как из цветных пятен вдруг рождается рука, бессильно опирающаяся на грубую кормушку. Как рассыпаются золотые волосы из-под сбившегося покрывала. Как Младенец тянется к усталой, только что заснувшей Матери, а под темным потолком прокопченного хлева, точно голуби, примостились ангелочки — разноцветные крылья, пухлые ножки, развевающиеся ленты. Питер ходил за подмастерьем как приклеенный, был влюблен в этого шута горохового не хуже, чем сестренка Лизхен, а то и сильнее. Лизхен только фыркала и дергала плечиком, а Питер боялся помыслить, что будет, когда господин Лукас покинет город. Домашние уже слышать не могли о господине художнике, даже отец Бальтазар велел поумерить страсть к художествам и прицыкнул, когда его министрантик не в шутку заикнулся, что хотел бы уйти вместе с художником. И ушел бы, что интересно, хоть слугой, хоть собачонкой, — да жалко было маму.