Никита Елисеев - Судьба драконов в послевоенной галактике
– Степа! Родной! Помогай! Папаня в огонь хочет нырнуть! За други своя – называется!
Степан, вернувшийся из Конторы, подскочил ко мне и вцепился лапой в шею. От боли я чуть не взвыл, как погибающий на моих глазах Куродо.
Тут-то я и услышал спокойный голос Валентина Аскерхановича:
– Чего вы его держите? Пустите его, если ему так хочется.
Ларва, словно волна, последним рывком своего лужеобразного тела накрыла Куродо с головой, вспыхнула и рассыпалась прахом и пеплом. Ничего… Только горстка пепла… меня отпустили. Куродо… я прекрасно понимал, что никто из "отпетых" не умирает своей смертью… но Куродо… парень из карантина… тот, с которым… и ничего, ничего…
Я повернулся и с силой саданул Валентина Аскерхановича по челюсти. Валя спиной открыл дверь и рухнул на пол.
– Ох, и нравы у вас в северном. – только и смог сказать Георгий Алоисович и покачал головой.
– У нас в Южном, – усмехнулся де Кюртис, – не лучше.
Валентин Аскерханович встал на четвереньки и выплюнул кровь.
– Михаил Богданович, – жалобно спросил он у де Кюртиса, – за что меня Джек Джельсоминович?
– Я думаю, – резонно заметил де Кюртис, – что об этом лучше было бы спросить у самого Джека Джельсоминовича. Но мне кажется, что вы, мон шер, огребли по рылу за вовремя поданный разумный совет, исполненный истинного, – де Кюртис улыбнулся, – человеколюбия.
– Папа, – Степан тронул меня за плечо, – пошли.
Я старался не глядеть на него. Я боялся, что после гибели Куродо я заору на Степана так, как орал на него в детстве. Мне будет невыносимо видеть его глаза… Кто, как не я, виноват во всем, что случилось и еще случится со Степаном?
Я побрел в комнату, улегся на диван… Голова у меня гудела и надбровные дуги ломило, словно мозг собирался разломать череп и вытечь наружу…
Я всхлипнул.
В коридоре Глафира собиралась ехать в Контору.
Я услышал, как она кричит:
– Егор, ручку, ручку не забудь и тетрадку учета…
Я повернулся лицом к стене и буркнул:
– Кэт, дверь прикрой.
Дверь неслышно притворили, но топот и беготня все равно были слышны.
– Вот шебутная баба, – вздохнул я.
– Она – хорошая, – со странным значением проговорила Кэт.
– Тебе лучше знать… ты больше с ней видишься.
Надо было мне подхватить пику у де Кюртиса и колоть, колоть… Но я же не ожидал, что он так поскользнется. И странная мысль – а если он хотел поскользнуться?.. Чего ради он так рвался прыгать через ларву? Случается… да очень часто случается: человека тянет в бездну, в пропасть… Это ведь не вода, в которой можно заколотить руками от отчаяния – и вырваться, выплыть… если шагнул вниз, в пустоту, где нет опоры, в воздух – вопи не вопи – полет тебе обеспечен до самого дна…
Я лег на спину, стал смотреть в потолок. Может, и Куродо этого хотел? В конце концов, рано или поздно это должно было случиться. Это случается со всеми, почему Куродо должен быть исключением? Пройдет несколько лет, и я забуду его, как я забыл многих, многих: сержанта из карантина, русалколовов, Тараса, Мишеля, полковника Гордей-Гордеича; кто умер, кто превратился, от кого я уехал, кто исчез…
Ну, и будем считать, что Куродо просто уехал, улетел… его нет для меня, так же, как его не было для меня, когда я загибался в Северном городке… Я же тогда не грустил, не расстраивался? Куродо просто уехал!
Я вытянул руку, растопырил пальцы… нет. Это пока что не утешало. Потом я, может быть, и забуду Куродо, как забыл всех… Полноте… Всех ли? А Мэлори, Мэлори, Мэ…
А миссгебурт в продуктовой сумке у подруги моей мамы? И сказанное как бы между прочим, между делом: "Его жарят живым…"?
А Жанна, которая стала жабой? Ее голос, загнанный в отвратительную зеленую тушу, в отвислый горло-мешок?
Я глядел на свои растопыренные пальцы: до чего же они похожи на лапу ящера, до чего отвратительны, уродливы.
Кое-что не забывается никогда на этой планете, кое-что пребудет вовеки, покуда сам не исчезнешь. Я вспомнил глаза дракона, плоские серые экраны, как они загорались, вспыхивали мстительным злорадным (а может быть, это мы наделяли их нашими чувствами?) светом…
Я опустил руку.
Вошел Степан и остановился у самого моего дивана.
– Можно к тебе, папа?
– Можно.
– Как так получилось?
Я пожал плечами:
– Чешуя спецдраконов проходит обработку, хотя вероятность ее превращения в ларву мала. Но случается, что чешуя становится ларвой и после санобработки…
Мне было трудно говорить, и я замолчал.
– Папа… извини, я у тебя еще спрошу…
– Ну, спрашивай… – я поковырял стену пальцем.
– Что это – ларва?.. Отчего она… прыгает?
– Ларва? – я вспомнил объяснения на лекциях в карантине. – Ларва – это ожившая боль спецдракона. Жизнь, – я сцепил пальцы в замок, – соединилась с болью… Ларва – это воплощенная агония… Огонь, – я разжал пальцы, – и я… Ей бы перекинуться, убить, уничтожить что-нибудь живое, и тем уменьшить свою боль… На самом деле этим она продлевает свое существование и свою боль, но ей-то откуда это знать? Ее инстинкт обманывает ее, она рвется к своей смерти, а нарывается на чужую смерть и свою боль…
– Для нее лучше умереть, чем жить?
Я понял, для чего это спрашивает Степан, сел на диване и ответил:
– Не знаю. Как я могу решать за нее? Как я могу знать за нее, что для нее лучше?
– Почему же, – Степан глядел куда-то вбок, мимо меня, – ты ведь можешь себе представить, что бы с тобой было, если бы вся твоя жизнь состояла из одной боли…
– Нет, – быстро ответил я, – боль ларвы несопоставима с любой человеческой болью, но есть и еще одно "но"… Ларва – одна, абсолютно одна. она – и ее боль. Более никого для нее нет, а мы, – я смотрел на Степана, – связаны друг с другом тысячами нитей, и я бы не решился… Нет, не решился…
– Это все слова, – вздохнул Степан, – а я вот знаю точно, что никакими тысячами нитей мы друг с другом не связаны… Вон Куродо… Он здесь был самый лучший… Что, долго ты его будешь помнить? Пока ты живешь – ты связан этими самыми нитями… Умрешь – и не останется ни ниточки, ни веревочки, что свяжет тебя с миром…
– Зачем ты мне все это говоришь, Степан?
– Затем, – Степан поднялся, – затем и говорю…Я долго… я давно, я давно хотел тебя спросить, для чего… – он молчал некоторое время, он подбирал слова и шевелил чуть расправленными зелеными кожистыми крыльями, – для чего ты выпихнул меня в этот мир, где все меня ненавидят, где я отвратителен всем – и себе, себе отвратителен…
Я подошел к Степану и хотел тронуть его за плечо, хотел коснуться того места между шеей и крылом… но Степан отскочил и оскалился.
– Не трогай, – он скрючил лапы, – не трогай меня. Ты врешь, ты лицемеришь – я же вижу: я тебе так же отвратителен, как и другим… Ты просто притворяешься.