Валерий Елманов - Перстень Царя Соломона
Напустить туману в слова, чтобы они трактовались двояко,- пара пустяков. Для этого надо произнести, образно говоря, известную фразу «казнить нельзя помиловать», но без запятых, а уж тот, к кому она относится, пусть сам думает, где поставить знак препинания. Думаю, пример понятен.
Гораздо неприятнее было торчать на солнцепеке в драном рубище да еще пытаться не обращать внимания на рой мух, которые так и вились вокруг меня, почуяв запах свежей крови, которой я старательно промазал обнаженную грудь в тех местах, где ее перекрещивали цепи. Все та же кровь, раздобытая на скотном ряду и смешанная пополам с грязью, надежно закрывала мои руки и босые ноги. Пригодились и изрядно отросшие волосы, которые я низко-низко опустил на самые глаза, надежно зафиксировав каким-то убоищем, по недоразумению именуемым головным убором. Медный здоровенный крест, свисающий с тощей шеи, венчал мое живописное убранство.
– Во имя Отца и Сына и Святага Духа,- громко начал я свою «очистительную молитву», постепенно понижая голос и переходя на невнятное бормотание.
А как иначе, если я в этих молитвах ни в зуб ногой, тем более что здесь они произносились только на церковнославянском, а это, доложу я вам, такая штука, которая существенно отличается от современного языка (только и общего, что упоминание Христа, если оно там присутствует, да еще финальное «аминь»), ну в точности как старый побитый «запорожец» от новенького «мерседеса». У них ведь тоже общее лишь одно – гордое название «иномарка». Вот и получается, что без бормотания никак. Заодно между невнятных «шурум-бурум» можно незаметно сунуть и информацию – тоже не услышат.
– Как видишь, и впрямь сбылись все мои пророчества,- с горечью заметил я.
– А как же иначе? Ведь ты Вещун, как я только что слыхал.- И по краешку губ Висковатого неприметным облачком скользнула улыбка.
– А ныне мне веришь ли? – торопливо осведомился я.
– Верю. Ты и впрямь словно вещун. Иной раз мнилось, может, мне тебя господь прислал, чтоб упредить. Яко ангела-хранителя во плоти. Токмо мы – люди грешные, все сами норовим опробовать. Авось и пронесет.
– Тогда вот тебе мое последнее пророчество: покайся,- твердо сказал я,- Покайся – и он тебя простит.
Висковатый растерянно отмахнулся, не поверив своим ушам.
– Бывает, что и пророки ошибаются,- медленно произнес он.
– Бывает,- кивнул я,- Но тут ошибки нет. Нужен ты царю. Очень нужен. Сам посуди, тебя даже не били.
– По лику моему судишь,- усмехнулся он и предложил: – А ты бы на спину поглядел. Места живого не оставили.
– Были бы кости, а мясо нарастет,- возразил я.- Кости же у тебя целы. Думаешь, Малюта вежество свое проявил? Царь повелел. Потому и лик цел, чтоб ты чрез седмицу мог сызнова с иноземными послами говорить, если прощенье получишь.
– За что прощенье-то? За то, что не свершал? – горько осведомился дьяк и терпеливо пояснил, как ребенку: – Пойми, синьор… то есть юрод,- поправился он.- Ежели я покаюсь, то тем всю свою честную службу перечеркну, как и не было ее вовсе. И тогда я уже не я буду, а яко тряпка поганая, навроде твоего рубища. Мне после того одна дорога – в монастырь, ежели я не хочу, чтоб царь об меня сапоги свои вытирал. К тому ж мнится мне, что на сей раз ты промашку дал в своих пророчествах. Все одно – казни предаст. Насладится тем, что сумел-таки в грязь втоптать, а потом…- И непреклонно заметил: – Нет уж. Да и ни к чему оно,- добавил он с какой-то обреченностью.- Устал я чтой-то. Были хлеба, да полегли, были и скирды, да перетрясли, было и масло, да все изгасло, была и кляча, да изъездилась.
Я не успел возразить – он слишком быстро переменил тему, начав расспрашивать о семье. Узнав, что, несмотря на все мои усилия, его жена с матерью по-прежнему пребывают на подворье и там же находится его сын, поморщился, прокомментировав:
– Худая весть. Убьют их теперь. Потерзают всласть, а потом живота лишат.
Я промолчал, не зная, что сказать. Наконец выдавил, что кое-что придумал, только не знаю, получится ли.
– Получится,- кивнул в ответ Висковатый,- Верю, что получится. Как же иначе,- он натужно улыбнулся,- ты ж ангел. А у меня к тебе одна просьбишка: не уходи допрежь того, как меня казнят. До конца все досмотри. Все полегче, коль знать буду, что стоит сейчас рядышком душа христианская, коя ведает, что неповинен я. Тогда не сломлюсь. А потом, придет время, сыну все обскажешь, как было. Пусть ведает, что батюшка его и в час своей кончины душу не согнул и смерть приял гордо, пред мучителями не склоняясь, а… ежели инако узришь – о том не сказывай. Пусть он о моем позоре не ведает.
Ох как не хотелось мне обещать ему это. Понимал, что нельзя отказать человеку в его последней просьбе, но уж больно тяжкий крест она на меня налагала. Я и живодера-то, который, скажем, кошку или собаку мучает, готов до полусмерти отлупить, а тут придется смотреть на людские муки. Смотреть и молчать.
Нет, я и сам за смертную казнь, если она заслужена. Отменить ее в нашей стране мог только блаженный идиот, которому главное – прославиться среди гуманной мировой общественности и плевать на мнение большинства собственного народа. Но мучить – это перебор.
К тому же вина нынешних узников, кое-как бредущих по дороге к месту казни,- выдуманная. Таким признаниям в измене, когда тело извивается от нестерпимой боли, а глаза от нее же вылезают из орбит, и ты готов на все, чтоб получить хоть одно мгновение передышки, да и сама смерть видится избавлением от мук, то есть ожидается не просто с радостью, но и с нетерпением,- грош цена.
Я не хотел соглашаться. Но я не мог и отказать. После недолгого колебания я кивнул, нехотя выдавив хриплое:
– Буду. И расскажу.- Добавив с угрозой в голосе: – Все расскажу. Пусть знает.- И просительно: – А может, покаешься?
Тот упрямо мотнул головой:
– Не бывать шишке на рябинке, не расти яблочку на елке, а на вербе груше. Как ни гнись, а поясницы не поцелуешь. Мало ль чего хочется, да не все можется, потому и…
Он не договорил. Чья-то тень упала на лицо Висковатого, а мое плечо сжала тяжелая властная рука:
– Все, юрод. Кончилось твое время. Теперича царское наступает, так что иди отсель да помолись лучше за православные души.
Я огляделся. И впрямь дотопали. Оставалось перекрестить на прощание Ивана Михайловича, после чего, шагнув в сторону от телеги, я истошно завопил:
– Грядет молонья, ох грядет! Берегися, люд христианский!
И осекся, растерянно глядя на пустынную площадь, открывшуюся перед моими глазами. Народу почти никого. Еще бы. Такой жути здесь отродясь не бывало. В центре – большая загородка, внутри которой вбито несколько десятков кольев. К ним вместо поперечных перекладин привязаны какие-то бревна. Возле одного из крестов полыхает здоровенный костер, на котором в огромном пивном котле что-то кипит. Голгофа какая-то.