Андрей Лазарчук - Кесаревна Отрада между славой и смертью. Книга II
В сумерках небольшой отряд вышел из деревни, катя за собой глухо погромыхивающее орудие. За огородами орудие развернули в сторону зарослей черёмухи, покричали на всякий случай, даже сбегали посмотреть, не забрался ли кто в кусты, невзирая на погоду, – а потом опасливо отошли подальше. Алексей остался один на один со своим творением.
К концу длинного шеста, что держал он в руке, привязана была шутиха; из запального отверстия пушки торчал хвост такой же шутихи. Не выпалит, подумал Алексей и тут же, без связи с предыдущим: если она сейчас взорвётся и меня убьёт, то всё кончится и ничего не надо будет делать… Он высек огонь и зажёг шутиху. Отошёл как мог и на вытянутой руке поднес пламя к запалу.
Полетел сноп зелёных искр…
Самого выстрела он не уловил, что-то мгновенно стёрлось из памяти. Зато белая стена дыма и на её фоне – пушка, вставшая на хобот, уставив ствол в небо… – это показалось чем-то продолжительным, почти долгим. Он пятился и пятился, опасаясь, что сейчас она опрокинется совсем и прихлопнет его, потом оступился и сел, пушка уже стояла на колесах, накренившись и дымясь, а в ушах была пустота…
Ему помогли подняться, кто-то бил по плечу, кто-то отряхивал от грязи. Впереди в кустах зияла огромная дыра, и по краям этой дыры местами нервно подёргивались язычки молочно-белого пламени, обрамлённые таким же молочно-белым, но быстро темнеющим дымом. Это догорал свинец.
Стволы и толстые сучья срубило многие, хотя и не все, зато ветвей не осталось вовсе на глубину десяти-пятнадцати шагов; и ещё в тридцати шагах попадались перебитые ветви. Пули горели повсюду, и если бы не дождь, быть бы большому пожару…
Потом Алексей осмотрел орудие. Как и следовало ожидать, ствол пошёл трещинами, два обруча раздуло – но ведь всё это и не предназначалось для повторного использования. Кузнец стоял рядом, сопел. Пожалуй, что надо бы ещё один обруч насадить, сказал он и ткнул толстым пальцем: сюда. Пожалуй, что надо бы, согласился Алексей.
Мелиора. Север. Порт Ирин
Оплетённый канатом камень описал крутую дугу, глухо бухнул в бревенчатый настил пирса и несколько раз подпрыгнул по нему. Два оборванных подростка ухватились за привязанный к камню тонкий белый линь и стали быстро выбирать его, торопясь ухватить тянущийся за линём причальный канат. Обычно неповоротливые левиатоны не подходят к пирсу, остаются на якоре или бочке, но на этот раз капитан решил почему-то изменить привычной практике…
Подростки-швартовщики обмотали канат вокруг причальных столбов, помахали рукой. Матросы несколько раз провернули барабан кабестана, потом отскочили, чтобы не попасть под удар спиц, когда трос натянется. Швартовочный мастер взялся за рычаг тормоза.
Сарвил наблюдал за процессом, чувствуя в себе похожие на разбежавшиеся цветные бисеринки крохи подлинного любопытства. Он мог бы, скажем, пользуясь преимуществами мертвеца, шагнуть на несколько минут вперёд, узнать то, что произойдёт, и вернуться обратно. Или не возвращаться. Однако он продолжал быть здесь, наравне со всеми…
Трос напрягся, мастер налёг на рычаг, тормоз завизжал. Корпус судна пробрала дрожь. Откуда-то выкатился пустой бочонок. С носа на пирс полетел ещё один линь. Его подхватили…
Видно было, что судно почти остановилось. Из-под кабестана, вращавшегося всё медленнее, шёл дымок, воняло горелым войлоком. Туда плеснули водой – ведра наготове стояли рядом. Матросы, поплевав на ладони, взялись за спицы, напряглись… Вначале трос выбирался буквально по вершку, потом дело пошло. Хотя ветер продолжал отжимать левиатон от пирса, полоска воды всё сокращалась и сокращалась, пока наконец смоляно-чёрные толстенные брёвна причала не ткнулись в канатные мотки, вывешенные за борт.
Сарвил сошёл на берег одним из первых. Вся его поклажа была: серый заплечный мешок…
Монаха – единственного из всех прибывших – встречали. Лёгкая повозка с откидным парусиновым тентом, запряжённая парой коренастых лошадок, и отрок в рясе послушника, но длинноволосый.
– Почтенный Сарвил, – монах взглянул на чародея, и тому впервые померещилось что-то давне-знакомое – даже не в самом лице, а именно в манере смотреть, – мой путь будет долог, а в долгом пути хорошо иметь спутника. Не согласитесь ли вы на то, чтобы составить мне компанию? Я не упоминал на судне, там тесно и много лишних ушей – я еду в сторону Нектарии. Если вам по пути…
– Почти, – сказал Сарвил.
Это не совпадение, подумал он.
Мелиора. Болотьё
На четвёртый день болезни Отрада обрела наконец прежнюю ясность ума. А может быть, и большую – как бы шагнув из тесноты и полумрака на простор. На очень холодный простор…
Она знала, что умрёт почти наверняка, что этот тёплый, но душный дом станет для неё последним краешком мира – но почему-то скорая смерть не пугала её. И не потому, что теперь она знала твёрдо: смерть – это ещё не всё. За смертью следует иное – то, чему нет названия… Нет, что-то другое мешало ей цепляться за этот мир и горевать о возможной разлуке с ним и с его обитателями. Она пыталась нащупать в себе это что-то, но всякий раз мысль соскальзывала.
Знахарь Памфалон почти всё время сидел рядом с нею, речь его журчала тихо и уютно. Он был большой знаток давних сказаний. Оказывается, будучи помоложе и поподвижнее, он играл в большом и известном, хоть и деревенском театре – и сам же писал пьесы, когда в простых словах, а когда и стихами. И другие театры, бывало, ставили его пьесы, особенно любя одну: "Правдивая история о том, как кот и Бог невест себе выбирали". Написал он её будучи двадцати лет отроду – и потом лет сорок что-то добавлял, что-то менял…
– …Бог вот так вот встает, руку простирает и говорит: "О ты, Ходок! Тебе нет равных в делах уестествленья женщин, и слава о тебе громоподобна и в городах, и в сёлах мирных. Пади, послушен же будь воле моей, Создателя Вселенной! Лежи в пыли и мордой не ворочай. И внемли, кобель длиннохвостый. Хочу, чтоб ты привёл за руку сюда, в мой терем краснодревый, ту, что прекрасней прочих женщин лицом, и бёдрами, и лоном. Меня ты понял, утковалкий?" А утковалким он его называет потому, что Ходок шлёпает вот вроде как я, всё за поясницу держится. Тот, конечно, отползает, отползает – и так говорит: "О, понял, понял я, Создатель! Да, есть такая на примете, глаза её как два агата, и брови выгнуты дугою. Как лепестки нарцисса, нежны, как яблочки, румяны щёки. Красней пунцовой розы губы, а зубки и белы, и ровны. Изгибом стройной шеи может она поспорить с дикой серной. А грудь её…" – и дальше, и дальше, и дальше, и всё расписывает как оно есть. "А имя ей Аделаида, дочь Грамена, жена Сисоя…" Ага. И отправил Бог Ходока за той бабой. Возвращается Ходок и приводит горбатую карлицу с хвостом. Бог-то сначала возмутился, а потом и думает про себя: "Не может быть такого хамства, чтобы какой-то кобель дикий меня так провесть пытался. Нет, тут другое. Просто кобель так разбирается в предмете, что оболочки и не видит, усматривая сразу сущность…"