Эрнст Гофман - Житейские воззрения Кота Мурра
Эта долина простиралась до подножия далеких гор. Многочисленные стада паслись на зеленых лугах, прорезанных зеркально-светлыми ручьями; крестьяне из сел, разбросанных там и сям, весело проезжали через тучные нивы; ликующее пенье птиц звучало из приветливых рощ; призывный клич рогов доносился из далекого темного леса; по широкой реке, струившейся через долину, быстро скользили доверху нагруженные лодки, плеща белыми парусами, и можно было слышать веселые возгласы лодочников. Всюду пышное изобилие, щедро ниспосланное благословение природы, всюду деятельная, вечно стремящаяся вперед жизнь. Вид с холма из окошка аббатства на приветливый ландшафт возвышал душу и наполнял ее сердечной отрадой.
При всем благородстве и грандиозности церкви, ее внутреннее убранство, вероятно, можно было справедливо упрекнуть в излишестве и монашеском безвкусии из-за обилия крикливо вызолоченной деревянной резьбы и крошечных образков; зато тем больше бросалась в глаза чистота стиля в архитектуре и убранстве покоев аббата. С хоров открывался вход в обширную залу, служившую монахам для собраний и одновременно для хранения музыкальных инструментов и нот. Длинный коридор, образованный ионийской колоннадой, вел из залы в покои аббата. Шелковые обои, картины лучших мастеров всевозможных школ, бюсты, статуи великих людей церкви, ковры, изящная настилка полов, драгоценная утварь ― все здесь говорило о богатстве благоденствующего монастыря. Это богатство, видное во всем, не было той блестящей роскошью, что ослепляет взор, но не успокаивает его, ошеломляет, но не радует. Все было на своем месте, не лезло хвастливо в глаза, одно не мешало эффекту другого, поэтому ценность отдельных украшений не нарушала приятного чувства от общего вида покоев. Это приятное впечатление происходило исключительно оттого, что в убранстве не было ничего лишнего, а точное чувство меры и есть, вероятно, то, что обычно называют хорошим вкусом. Удобство и уютность покоев аббата граничили с пышностью, нигде не переступая этой границы, ― словом, ничто не оскорбляло священного сана хозяина.
Аббат Хризостом, прибыв в Канцгейм несколько лет тому назад, велел обставить свои покои так, как они выглядели и теперь, и по этой обстановке можно было очень живо представить себе характер аббата и его образ жизни, даже не видав его самого и не зная о его высокой образованности. Ему лишь недавно перевалило за сорок. Высокий, статный, с одухотворенным, мужественно красивым лицом, с обращением, полным привлекательности и достоинства, аббат внушал всякому, кто с ним соприкасался, глубокое уважение, подобающее его духовному званию. Ревностный воитель церкви, неутомимый защитник прав своего ордена, своего монастыря, он казался податливым и снисходительным. Но эта-то мнимая податливость была оружием, которым он, отлично им владея, побеждал любое сопротивление, даже самых высших властей. Если и можно было заподозрить, что за простодушными, елейными речами, казалось полными чистосердечия, таится монашеское лукавство, то, слушая аббата, собеседник обнаруживал лишь гибкость выдающегося ума, проникшего в тайные пружины церковной жизни. Аббат был воспитанник римской Конгрегации пропаганды.
Сам не очень склонный отрекаться от радостей жизни, поскольку они совместимы с церковным уставом и обычаями, он и своим многочисленным подчиненным дал всю свободу, какую только они могли требовать при своем положении. Так и шло в монастыре: одни, увлеченные различными науками, изучали их в уединенных кельях, а в это время другие беззаботно гуляли в парке и развлекались веселыми разговорами; одни, склонные к мечтательной набожности, постились и проводили время в постоянных молитвах, другие же наслаждались яствами за обильно уставленным столом и выполняли только те религиозные обряды, которые были предписаны правилами ордена; одни не желали покидать аббатства, другие же отправлялись в далекий путь или же, когда наступала пора, меняли длинное монашеское одеяние на короткую охотничью куртку и рыскали по окрестностям, став отважными охотниками. Наклонности монахов были различны, и каждый мог свободно следовать своей собственной, но все они единодушно сходились в энтузиастическом пристрастии к музыке. Почти каждый из них был образованный музыкант, и между ними попадались виртуозы, которые сделали бы честь любой княжеской капелле. Богатое собрание нот, превосходный выбор инструментов позволяли каждому упражняться в том роде музыкального искусства, в каком ему хотелось, а частое исполнение избранных музыкальных произведений давало возможность сохранять должное совершенство в технике.
Этим-то музыкальным увлечением приезд Крейслера в аббатство дал новый толчок. Ученые захлопнули свои книги, благочестивые сократили свои молитвы, все собрались вокруг Крейслера, которого они любили и чьи произведения они ценили больше всех остальных. Сам аббат был сердечно привязан к нему и вместе со всеми старался выказать Крейслеру свое уважение и любовь. Местность, где стояло аббатство, можно было назвать раем; жизнь в монастыре доставляла весьма приятные удобства, например, отличный стол и благородное вино, о котором заботился отец Гиларий; среди братии царила сердечная веселость, исходившая от самого аббата, к тому же Крейслер, неутомимо занимавшийся своим искусством, купался в родной стихии; поэтому его экспансивный характер стал спокойнее; он сделался кроток и мягок, как ребенок. Но важнее всего была вновь обретенная вера в себя, а с этим исчез и призрачный двойник, что питался кровью, сочившейся из его растерзанного сердца.
Где-то уже говорилось о капельмейстере Иоганнесе Крейслере, что друзья никогда не могли заставить его что-нибудь записать, а если это когда и случалось, то сколько бы радости ни доставляла ему удача, он сейчас же бросал произведение в огонь. Наверное, это происходило в ту роковую пору, грозившую бедному Иоганнесу неотвратимой гибелью, о которой настоящему биографу до сих пор мало что известно. По крайней мере теперь, в Канцгеймском аббатстве, Крейслер остерегался уничтожать свои сочинения, так и лившиеся из самой его души; и его настроение выражалось в сладостной и благодетельной печали, пронизывавшей его творения, тогда как прежде он часто вызывал из глубин гармонии только могущественных духов, порождавших в человеческой груди страх, ужас, все муки безнадежно страстного томления.
Однажды вечером на хорах церкви состоялась последняя репетиция законченной Крейслером мессы; ее должны были исполнять на следующее утро. Братья разошлись по своим кельям; Крейслер остался один под колоннадой и смотрел на ландшафт, распростертый перед ним в мерцании последних лучей заходящего солнца. Ему казалось, будто он снова слышит откуда-то издали свое произведение, только что так живо исполненное братьями. И когда наступил черед «Agnus Dei» [118], его вновь охватило невыразимое блаженство того мгновения, когда в нем родилось это «Agnus». «Нет, ― воскликнул он, и жаркие слезы показались в его глазах, ― нет, это не я! Это ты, ты одна, ты, моя единственная мысль, ты, моя единственная мечта!»