Алла Дымовская - Шапка Мономаха
– Я не могу! Делайте со мной что хотите, а я не могу! – Ермолов повернулся, чтобы бежать. Но ноги не держали его, он только завалился одним боком на Владыку.
Его святейшество, хоть и был стар годами, однако удержал и себя, и Ермолова.
– Да пощадите же! Неужели ни у кого нет сердца? Все пустые разговоры были! А я не могу! Я не гожусь для этого! – Теперь Ермолова уже обнимал и отец Тимофей, но тот упирался и начал вырываться от своих сопроводителей.
Лавр тихо, как схваченная врасплох мышь, верещал, забившись в угол, где прихожане ставили свечи за упокой. Склокин все крестился, теперь зажмурив глаза.
Андрей Николаевич судорожно нащупал на своей груди свернутую тряпицу, слушаясь чистого инстинкта, не понимая даже, чего он ищет и хочет. И взмолился про себя:
«Боже, ведь Ты есть! И если Ты есть со мной, будь и с ним! Ему нужней сейчас! И Ты, Господи, и Твои дивные чудеса. Пусть даже Ты покинешь меня навеки и моя душа пропадет в аду – я согласен. Только иди от меня к нему! Я предлагаю взамен не жизнь, которая и так тленна, я предлагаю бессмертную часть себя за то, что Ты, Господи, избавишь его! Ведь Ты слышишь. Я чувствую, что Ты слышишь! И если нет у Тебя сердца, то есть нечто большее его. И если Ты пожелаешь потом, я постригусь, крещусь, изыду в пустынь, буду есть саранчу и ходить босой и в рубище, все что угодно взамен! Но Ты не любишь, когда Тебе ставят условия на торг. Тогда просто пожалей! И если есть жалость у меня, то сколь много ее в Твоем бытии, которое есть мудрость и любовь!»
Тут беззвучная молитва Андрея Николаевича была прервана. Генерал Василицкий уже достал из сейфа бархатную коробку, а из нее Мономахову шапку и нес ее перед собой с некоторой торжественностью Ермолову, не обращая внимания на его жалобы и мольбы.
– Владимир Владимирович, уже очень пора! Я не хотел прежде времени говорить, но дела наши катастрофически плохи. – Генерал поднес шапку вплотную к Ермолову. – Только что сообщили, что на границе Халифата и Семиградья началось движение, и как раз все должно произойти. Наши войска, которые по договоренности стоят там в помощь, приведены в боевую готовность. Генерал Склокин может подтвердить. Вы знаете и сами, что как только минует двадцать два ноль-ноль или около того в минутах, начнется война. Погибнут миллионы ваших граждан, Государь!
Последнее слово генерал произнес умышленно и подчеркнул его выкриком. И только этим достучался до своего президента. Ермолов посмотрел на генерала, а потом на шапку. И увидел. Все ту же ухмыляющуюся, невыносимо злобную змеиную рожу, торжествующую победу, но не величаво, а смрадно и грязно. И на Ермолова словно дохнуло серой и огнем и насмешкой над его человеческим ничтожеством. Он видел, как в волшебном фонаре, всю череду растоптанных и погубленных змеиным духом, несчастных отцов, мертвых детей, разоренные царства, поверженные народы. Он видел своих невероятно дальних предков, верхом на буйных лошадях, в вихре летящих стрел и сверкающих копий, пьющих из черепов врагов своих и смело играющих с самым страшным злом. Это они принесли камень, и он вернулся к их дальним потомкам. Они были альфой этой тысячелетней истории, а он, Ермолов, – ее омегой. Жизнь его дочери, его собственная убиенная душа – все стало в краткий миг незначительным и жалким, и останется таким. Если Ермолов сейчас, о нет, не столько исполнит свое предназначение, как примет вызов этой бесконечности зла и сотворит из него добро даже через вечное проклятие самого себя. У древнего грека нет другого выбора, кроме выбора его чести.
Ермолов взял Мономахову шапку и возложил ее на голову, так чтобы изумрудная бестия смотрела вперед и могла видеть все, до конца. Под руку с Патриархом он шагнул к алтарю. Владыка перекрестил его. Ермолов еще нагнулся и поцеловал дочь в лоб. Потом он зажмурился и принял от генерала Василицкого длинный нож, острый, как скальпель. Ермолов поднял обе руки вверх, крепко сжав рукоять. Ему нужно было ударить точно в сердце, и пришлось для этого открыть глаза. Генерал показал ему, куда направить острие, и отступил за спину Владыки.
Андрей Николаевич уже не молился и не сжимал в пальцах спрятанный на груди Белый Клобук. Он опустил руки и бессмысленно смотрел вверх, на темный церковный свод. Неужели нет никакой надежды и Бог не услышал его? И не выйдет для смертного человека больше чуда?
Ермолов замахнулся и с криком «А-а-а!» опустил что было сил смертоносное оружие. И взор его остекленел от изумления, но остановить жертвенный нож он уже не успел.
Базанов вдруг почувствовал, что у него невыносимо кружится голова и он падает на что-то твердое и высокое, и это не мраморный церковный пол. И над собой Андрей Николаевич увидал вдруг лицо президента с вытаращенными глазами и кричащим ртом, и следом мелькнул над ним острый, сверкающий, как молния, предмет. Потом Базанова захлестнула страшная боль в груди, пронзившая его до самой последней клеточки тела, и он перестал слышать и понимать. Андрей Николаевич умер.
Скованный дух, изгоняемый светлой и вечной силой, всем своим томящимся существом, запертым наедине с собственной безысходной злобой, выскользнул на свободу. И в белых молниях умчался прочь. Изумрудный камень, не вынеся его натиска, треснул крестообразно.
Из присутствующих в церкви кто кричал, кто куда-то бежал, кто крестился. Генерал Склокин не переставая вопил: «Чудо! Чудо!» – и эхо от его голоса разносилось по всему пространству дома Божьего. Владыка стоял уже над телом мертвого Андрея Николаевича. Он слегка и незаметно отвернул ворот его рубашки и смотрел только на одну-единственную вещь. На Белый Священный Клобук, пронзенный насквозь лезвием, весь в человеческой крови. Значит, у его церкви отныне новая святыня – преподобного Андрея-великомученика, отдавшего жизнь за царя.
Отец Тимофей в стороне склонился над Ларочкой, спящей мирно и ангельски и совершенно невредимой. Девушка лежала ничком на голом, каменном полу, и преподобный, боясь, что она простудится, перенес ее в соседнее помещение, где он хранил церковный инвентарь.
Лавр Галактионович тоже выполз из своего угла и несмело пробирался теперь к телу Андрея Николаевича, понимая, что все уже кончено. Ему было очень жаль раньше президентскую дочь, такую красивую и молодую. Но вот оказалось, что друга своего, хотя и недавнего, ему жалко несравненно и невыразимо больше. Настолько, что у Лавра Галактионовича у самого болело в груди, словно от острого ножа.
И только Ермолов безучастно стоял на коленях подле стола, в Мономаховой шапке, и лицо его было нечеловечески синюшно и искривлено. Он повторял только одно, с каждым разом все громче, пока не закричал:
– Я – убийца! Я! Убийца! – И не мог выразить своего ужаса.