Евгений Филенко - ШЕСТОЙ МОРЯК
Он и еще трое, кажется, из числа преферансистов, обнаружились у меня за спиной, и у всех на небритых физиономиях укоренилось одинаковое выражение глубокой озабоченности общей бедой. Очень знакомое выражение, скрытый смысл которого можно было проартикулировать следующим образом: ты, мол, давай действуй, а уж мы всегда готовы тебя поддержать... искренним сочувственным словом.
— А если заделать как-нибудь? — спросил один из преферансистрв, неопределенного возраста, с прежних еще времен сытой физиономией кирпичного цвета, массивным пористым носом и лохматыми бровями. Такого Шерлок Холмс квалифицировал бы как «отставного флотского сержанта», я же отнес бы к числу полковников, никогда ни одним полком не командовавших — таких здесь хватало, — и мысленно нарек Колонелем.
— Неплохая мысль, — сказал я. — Приступайте.
И двинулся прочь с этого кладбища плавсредств, без особых церемоний раздвинув плечом честную компанию. На миг меня с головой покрыло густым пиво-водочным выхлопом. «А чего так невежливо?» — прилетело мне в спину.
— Может быть, я чем-нибудь... — в растерянности проронила женщина по имени Анна.
— Не поможете, — оборвал я злобно.
Настроение и впрямь было не из лучших. Я уже сожалел, что вообще затеял эту авантюру с поездкой в Силурск.
Верно подмечено: горький опыт никогда и ничему не учил. Если припомнить, последний раз я попадал в мрачную безнадегу не так давно. Арктическая пустыня Таймыра, оглохшая и ослепшая от постоянных минус пятидесяти с ветром. Расплющенная о вечную мерзлоту жестяная коробка, что еще недавно была судовым вертолетом Ка-32С. Три мертвых летчика в кабине экипажа, пять пассажиров в салоне — тоже, разумеется, мертвых. И один живой, практически невредимый, если пренебречь рассеченным о какое-то металлическое ребро лбом (кровь, кстати, сразу же замерзла). Ну, и холод... беспощадный космический холод... холод без компромиссов, холод без тайм-аутов и перерывов на обед и сон... холод, от которого негде скрыться, нельзя договориться или объявить перемирие. Холод у себя дома, в своем собственном, отдельном мире, полновластный хозяин и самодур. Если бы я не двинулся справлять нужду на высоте трех тысяч метров, а остался в салоне и держал всех в поле зрения, живых было бы намного больше. (Надолго ли? Так я хотя бы оказался избавлен от тягостных сцен чужого умирания...) Если бы я совладал с любознательностью — а любознательность еще не так давно оставалась моим главным и, пожалуй, последним неизжитым пороком! — и не пустился бы в эту несуразную и абсолютно никчемную экскурсию на полюс холода, вообще ничего бы не произошло. То есть, конечно, вертолет все равно бы потерял управление и разбился, но уж как-нибудь без меня... Оптимизма и веры в скорое избавление хватило ровно на сутки, пока догорало вытекшее из баков топливо. Потом погасло все, что могло гореть и давать тепло. Потом подогрев в комбинезонах, которые я использовал все, по очереди и одновременно, изнемог и скис. Потом начался ад. Ни одно из моих умений не годилось для спасения. Мое бытовое всемогущество разбилось о безразличие стихии. А когда слезы начали замерзать на ресницах, я забыл о том, что у меня вообще есть какие-то умения... Я давно ненавидел жару. Теперь возненавидел и холод. Кажется, в этом мире не осталось ничего, к чему я не питал бы искренней ненависти... Верно подмечено: к холоду нельзя привыкнуть. Пример чукчей, эскимосов и прочих арктических монголоидов не убеждает: их слишком мало, чтобы повлиять на статистическую картину. Вот и я был не готов к холоду, в особенности к холоду тотальному и безупречному. Очень скоро умерли все эмоции, и сохранились единственно лишь какие-то простые, короткие мысли, не мысли даже, а желания, на уровне конкретных образов. Тепло. Хотя бы немного тепла. За любую цену. Согреться и умереть в тепле. Но главная беда заключалась в том, что я даже умереть как следует не мог, потому что не позволяло Веление. За тонкой металлической стенкой уныло и неумолчно, на одной и той же ноте фа-диез выл ветер. Так мог бы завывать ветер на Луне, будь там атмосфера и перепады давления. Снаружи и впрямь был вполне себе внеземной пейзаж — из тяжелого, тысячелетнего снега там и тут торчали кривые каменные клыки. Ветер я тоже возненавидел с той поры. И снег. И Луну... Идти было некуда — «назад пятьсот, пятьсот вперед»[63] да и сколько шагов я проделал бы, пока мышцы не начали бы ломаться, словно стекло?! Я забился в угол салона, под ворох промороженного тряпья, и тихонько подвывал от боли и тоски. Я превратился в запуганное животное. Нет, еще гаже: в большую амебу, которую заморозили в криогенной установке... а она не умерла. Я даже не был сам себе отвратителен, как случалось в минуты бессилия — отвращение как высшая эмоция не свойственно амебам... А потом меня спасли. Вернее, эвакуировали вместе с остальными телами. Никому и в голову не могло прийти, что в этой скрюченной ледышке теплится жизнь. И только в морге на станции Голиково, когда в коре головного мозга возобновились сколько-нибудь связные мыслительные процессы, а конечности оттаяли достаточно, чтобы сокращаться, мне удалось жестами довести до патологоанатомов, что я еще не готов к вскрытию...
Согласен, теперешняя ситуация не выглядела настолько тупиковой. Если бы не дефицит времени — для человечества в целом, для Мефодия в частности... да и для меня. Не ждал, что так скоро и демонстративно обозначит себя конечность моего бесконечного с точки зрения людей существования.
За сараем также не обнаружилось ничего примечательного, кроме высокого забора из крашенных в зеленый цвет досок, местами выломанных. Из праздного любопытства я заглянул одним глазком в ближайший пролом.
...Если жить среди людей достаточно долго, можно повидать очень многое — да практически все, что способна породить самая извращенная фантазия. И тем не менее остаются вещи, к которым трудно привыкнуть...
Должно быть, мое потрясение не стало тайной для посторонних глаз. Потому что эта зануда в женском обличье, которая таскалась за мной как привязанная, нет — как утенок за доктором Лоренцом[64], тотчас же участливо спросила:
— Что с вами? Увидели что-то интересное?
— Ничего там нет интересного, — сказал я, возможно — с избыточной поспешностью. — Чистое поле. Сухая трава.
— Можно мне глянуть?
Вот только истерики либо обмороков мне здесь недоставало.
— Займитесь лучше поисками чего-нибудь водоплавающего, — сказал я раздраженно. — Не век же нам тут куковать.
Это подействовало. В конце концов, я впервые вербализовал некую целесообразность ее присутствия в моем жизненном пространстве. Она даже осветилась лицом. И с большим рвением убежала на берег, к мосткам... Хотелось надеяться, там ее не подстерегал какой-нибудь неприятный сюрприз вроде того, что выпал на мою долю.