Ольга Григорьева - Ладога
– Хельг гейст! Хельг гейст! Хельг гейст!
«Кликуша», – подумалось устало. Я видел таких где-то, когда-то очень давно. Вот только не помнил, где…
БЕЛЯНА
Как же вышло так, что не удержала я своего любимого, не спасла, не уберегла? Позволила унести его черной, хищной, будто посланной самой Мореной, ладье?
Я их много видела, знала, что на таких урмане издалека приходят, – закричала в голос, а Славен не оборотился даже. Мелькнул над водой топорик, уцепился ловко за борт… Засмеялись на ладье, заулюлюкали, забавляясь, а я об одном молилась – чтоб оборвалась веревка. Тогда нырнула бы в холодную воду, за милым следом, вытянула его со дна речного, отогрела бы возле сердца…
Не оборвалась та веревка, не отпустила ко мне мое счастье. Горел на губах злой поцелуй, хохотали равнодушные птицы, нашептывал камыш зловещие пророчества. Я не плакала – засохли слезы, залегли солеными камнями на самое сердце, придавили ретивое – не дрогнуть, не вздохнуть. Теплый охабень еще хранил запах родного тела – грел, утешал душу. Закуталась я в него покрепче и побрела без пути-дороги, для того лишь, чтоб на месте не стоять, не ждать, на воду глядя, навек ушедшего…
Много было в моей жизни бед, а эта худшей казалась. И потому еще мучилась, что не сразу поняла-распознала свою любовь. Цеплялась, дурочка, за Чужака, пряталась за его ведовскую силу, будто за стену каменную, и не замечала ни ума Славена, ни души его широкой… Верно говорят: «Что имеем – не храним, потерявши – плачем». Так и со мной вышло… Не сказала главных слов, не согрела своей любовью его душу окоченевшую. А теперь поздно уж… Все поздно – и каяться, и прощения просить, и о любви своей во весь голос кричать. Раньше надо было…
Рвалось сердце на кусочки, обливалось кровью… Еле сдерживала себя, чтобы не завыть, не застонать отчаянно. Уговаривала: «Коли ушел, значит, и не нужна ему была, а если не нужна была, то и грустить не о чем». А сердце с головой не соглашалось – плакало. Так бы и до самой Ладоги добрела, но попалось по дороге, поодаль от реки, малое печище. Потянуло оттуда теплом да хлебом, и захотелось остановиться, хоть немного погреться, пусть даже не у своего – у чужого огня. Села под тын, скорчилась, накрыла голову полой охабеня и не заметила, как заснула. Во сне все казалось, будто повернула река свои воды и притащила обратно ту урманскую ладью и Славена на ней. Бегу я к нему, раскрываю широко руки, а он смотрит на меня и не узнает – удивленно вскидывает брови, уворачивается от объятий. Урмане вокруг смеются: «Любят тебя бабы, Хельг! Ох, любят!» И вдруг выходит из-за спины его девушка – тонкая, нежная, а глаза – будто две капли росные. Кладет он ей руки на плечи, целует так, что аж дух захватывает, а поцелуй тот мои губы жжет, и бегут по щекам соленые горькие слезы. Размазываю я их ладонями, а унять не могу, все льются да льются… Стыдно мне стало, начала посильнее тереть да и проснулась. Глаза открыла, и замер крик в груди – нависала надо мной волчья красная пасть с длинным влажным языком. У самого лица скалились острые зубы…
– С-сы-ть, Гром! Оставь путника, – скомандовал волку незнакомый голос, и тот, облизнувшись, послушно отошел от меня. Неужели сам Волчий пастырь, тот, что по ночам Белым волком оборачивается, меня выручил? Из огня да в полымя…
– Да это, никак, девка!
Я глаза зажмурила, чтобы не увидеть страшного лика, и, как ни уговаривал меня Белый, не открывала. А он топтался, топтался, а потом не выдержал, тряхнул меня за плечи, рявкнул:
– Да взгляни ты на меня! Не съем!
До этого ласково говорил, мягко, будто с дитем малым, а тут так грубо крикнул, что глаза от неожиданности сами распахнулись. И узрела я перед собой вовсе не кривое на один бок лицо, а совсем нормальное – молодое, румяное, красивое даже.
Держал меня незнакомец за плечи и встряхивал слегка. Скосила я глаза и приметила Грома. Как его с волком спутала? Так лишь со сна да сослепу ошибиться можно. Был он не страшным вовсе и кудлатым – куда там волку с его облезлой шкурой! Успокоилась я и почуяла, как пахнуло от сползшего охабеня знакомым родным запахом. Не вернется Славен, не возьмет меня мягко за плечи, как этот незнакомец держит…
– Отпусти! – отбрыкнулась я от парня. Он разжал руки, удивился:
– Экая шальная. То глаза боялась открыть, а то дерется, будто оглашенная. Как тебя зовут-то хоть?
Что привязался? Я своей дорогой иду, он – своей. Пересеклись случайно наши пути, так то не повод имя вызнавать. Может, он Меславов холоп?
– Ты по-словенски понимаешь? – неверно истолковал мое молчание незнакомец.
По темным волосам да глазам признал во мне чужую кровь…
– Понимаю, – буркнула и собралась уже дальше пойти, как услышала за спиной детские голоса.
Мне часто снился маленький братишка, оставленный варягами на погоревшей верви. Часто думалось: «Может, все-таки нашел его добрый человек до того, как задохнулся он от крика и от голода. Может, живет где-то моя кровинушка, растет, сил набирается и ничегошеньки обо мне не ведает…»
Мечтала, как однажды увижу его, признаю сразу. Поэтому и не могла удержаться, заслышав детский голос, – вглядывалась в незнакомые доверчивые лица. И теперь обернулась.
Не он… Старше были мальчики. Бежали к нам, захлебываясь смехом, но, увидав меня, остановились, будто споткнувшись одновременно, вытаращили круглые глазенки. Видать, страшной показалась незнакомая тетка в мужицком охабене со следами слез на щеках. А потом тот, что покрепче да посмелее был, склонил голову, точь-в-точь любопытный скворец, сверкнул улыбкой. Сама не знаю почему, только и мне улыбаться захотелось – даже соленая ядовитая тяжесть чуть отлегла от сердца.
– Может, все же скажешь, кто ты?
Я на спросившего не взглянула – не могла оторваться от радостной детской улыбки:
– Беляна.
– А я – Важен. – Парень понял наконец, что не с ним я разговариваю, фыркнул на молодших: – А то братья меньшие, Онох да Поплеша.
Грому надоело слушать хозяина, перемахнул ловко через тын, виляя хвостом, заюлил возле мальчишек. Так в моей родной верви вертелся возле малышей большой, косматый, добродушный пес с рваным ухом – Волчак. В страшный день он первым почуял в находниках беду, первым прыгнул на их вожака. Помню, тогда еще удивилась – с чего кидается ласковая собака? А потом увидела, как разрубил варяжский меч рваное ухо, как, будто расколовшись, разошлась пополам добрая песья морда… Он еще ногами дергал, пытаясь подняться, когда рубили его любимую детвору да насиловали девочек, частенько заплетавших косички из косматой шерсти. Стонал в луже крови, но не слушались могучие лапы, а людям не до него было… Так и остался Волчак лежать на том высоком берегу, смотреть остекленевшим виноватым взглядом на мертвые тела…