Мария Семенова - Хромой кузнец (сборник)
Я разглядывал стебель, плотный и чёрный на серебре лунного диска. Мы не причиним вреда зелёной жизни дуба, срезав омелу. Её корни лежат глубоко под шершавой корой, и влажная древесина служит им почвой. Весной эти корни дадут новый побег. И вновь распустятся зеленоватые цветы, и жадные птицы склюют терпкие ягоды, полные клейких семян…
Тур сполз с дерева и встал под суком, готовясь ловить.
Я вытянул из колчана стрелу. Оперение царапнуло щёку, широкое кованое жало, поколебавшись, отыскало чёрную полоску стебля и прикипело. Скосившись, я глянул на Тура. Он смотрел, как я целюсь, приоткрыв рот.
– Не зевай, – проворчал я сквозь зубы. Тур, спохватившись, вскинул глаза. И тут что-то метнулось в лунном луче! Видение огромной голой птицы бесшумно возникло из ниоткуда, чтобы сразу же пропасть. Сердце во мне на мгновение дрогнуло: вот уж не хотел бы я увидеть эту тварь ещё раз… Но если появится, я угощу её железом… Я спустил тетиву. Стрела подсекла омелу и со звоном ушла неведомо куда. Громовая метла свалилась прямо в подставленные руки. Я знал, что не промахнусь.
Далеко в лесу взвыло, заухало, зашлось в хохочущем плаче. Должно, голый защитник омелы всё-таки поплатился. Перепуганная Надёжа кинулась к Братиле, споткнулась, он её подхватил. И обнял, стал гладить по голове, шептать что-то на ушко…
Мы шли домой: Тур с бесценной омелой, Братила, Надёжа и я – со стрелой на тетиве – на всякий случай. Но никто так и не отважился нам помешать, и я совсем было успокоился. И тут-то Братила вдруг пошатнулся и без звука осел прямо в мох.
Я в два шага подоспел к нему, поднял. Он показался мне невесомым. Я близко увидел его глаза. В зрачках, как в озёрах, расплывались две маленькие луны. Мне очень не понравилось, как он дышал: трудно, со свистом. Так дышат раненные в грудь.
– Оставил бы, – сказал он тихо. – Я… посижу немножко…
Молчал бы уж лучше. Я поудобнее устроил его у себя на руках и понёс. Надёжа семенила рядом и всё норовила заглянуть ему в глаза: смотрит ли?.. Братила затих, положив голову мне на плечо. Когда в воздухе повеяло дымком, я спросил:
– Чем болел-то, ведун?
Он неловко пошевелился:
– Да не болел… били меня.
– За что?
– Сказали зелья сварить… поднести одному. А я не сварил.
Быть может, очень даже стоящее дело было извести человека, на которого затевалась отрава. Как знать! Но Братиле я этого не сказал. Только подумал – а его навряд ли кто тронул бы, если бы рядом был я.
Случается, что мы поздновато встречаем тех, кого должны были бы заслонить. Но зато теперь пусть попробуют не так на него посмотреть!.. На него и на этих двоих ребят – без роду и племени, ни товарищей мне, ни родню!
5
Хорошо жить гостем в богатой избе! Без заботы вставать утром, заранее зная, что вечером уснёшь здесь же, в чистой ложнице, у стены, согретой щедрым теплом печного дыма. А сойдёшь вниз, в повалушу, и нарочно для тебя соскочит с печи на стол горячий горшок. Полежи с моё в ранах, в лютой скорби, поживи в лесу, небом укрываясь, полем огораживаясь, – оценишь!
Да и в бедной избе гостю неплохо. Хозяин с хозяйкой от себя оторвут, а гостя накормят. Сами в холоде лягут, а пришедшего – на полати. Так заведено от века, так поступили бы и Тур с Надёжей, но я-то сразу понял – Братила, сам ещё слабый, этого не попустит. Мне он, конечно, ничего не сказал. Но сам на другой же день взялся с Туром за дрова. И рубил, задыхаясь при каждом ударе, пока я не увидел и не отобрал у него топор. Зато Тур только поглядывал на меня и старался что было мочи! Подошла Надёжа, что-то сказала, но он мотнул льняными вихрами:
– Спроси дядьку Неждана!
Трое мужиков в доме, из них двое хворые, кому домостройничать? Туру эта ноша была не по летам, не по силёнкам. Уморила парня мало не насмерть, и он с радостью передавал её мне: володей, всё твоё, и дом, и двор, и мы двое! Не пропадём за тобой! И я, старый дурень, гордился и радовался, не чуя беды. Да кого было бояться-то? Ласа, что ли, с Перваком?..
– А я знаю, как выправить ему руку, – сказал мне Братила. Честно признаться, я не сразу ему поверил. Странно было бы мне, воину, ничего не смыслить в ранах: эту руку, что горб на кривой спине, исправит разве могила. Но потом я вспомнил, как Братила заговаривал кровь, – и смолчал. А он продолжал:
– Пусть Тур выстроит маленький кораблик… Тогда я выгоню болезнь из руки, посажу её в этот кораблик да и пущу по реке.
Его слова показались мне разумными. И верно – кто принимает в себя всю скверну и зло, как не Мать Земля с Матерью Рекой? Не они ли по весне очищают себя талыми водами, смывая тлен и грязь долгой зимы? И не они ли примут в конце концов всех нас, чтобы возродить зелёными травами, многошумной листвой?.. Я сказал Братиле:
– Ну так и лечи, если умеешь. Ты лекарь, не я.
Я не мог взять в толк, для чего он рассказывал это мне.
– Ты ведь ладожский, Неждан Военежич, – объяснил мне Братила. – Кораблей, мыслю, видал поболе меня. – Помолчал и добавил: – Да и Тур тебе охотнее поверит, чем мне.
Тур должен был сделать свой кораблик непременно сам. И непременно правой рукой: чтобы, по словам Братилы, вернее заманить болезнь. Мальчишка выслушал меня, и глаза у него разгорелись. Но я посмотрел, как он раз за разом вкладывал нож в неподвижные пальцы, приматывая лыковой верёвкой, чтобы держали – и усомнился. Если бы я не успел узнать Братилу поближе, решил бы – лукавит парень. Хочет правдами и кривдами задержаться подольше в приютившем его доме…
Теперь мы с Морозкой ходили в лес не только ради забавы. Ухоженное репище родило неплохо, но на общинном поле нынче летом работала одна Надёжа. И уж как они с Туром мыслили пережить эту зиму – не знаю посейчас.
Скоро лето покатится в осень, и наедет в полюдье кременецкий князь, хозяин здешних земель. И я уйду с ним. А с Братилы какая защита? Самому присмотр нужен. Печище радо было приветить ведуна, умеющего заговорить скорбные зубы, унять колючую боль в животе. Но после ссоры с Ласом к нему пойдут только при последней нужде. Воля Ласа – воля всего рода. Это закон.
Я возвращался лесом, неся на плече славно потрудившегося кречета. Где-то здесь, в чаще, обитал волхв куда могущественнее Братилы. Может, Братила ещё станет таким к зрелым годам, а может, и не станет. Кузнец, с которым я водился, рассказывал мне про великомудрого деда. Рассказывал, а сам озирался…
Будто раз в одном селе, не в Печище, люди сеяли хлеб. И тут-то, куда как некстати, пошла-полезла из-за края земли громадная синяя туча. Быть жестокому холодному ливню, если не граду!
Тогда-то приметили волхва, сидевшего на краю поля…
Вот вылетел из лесу, со стороны тучи, серый конь под седоком в сером, как дождевая завеса, плаще:
– Батюшка, дозволь!
Ведун отвечал спокойно:
– Не дозволю.
Страшно крикнул вершник… Хлестнул серого и не то пропал в лесу, не то растаял, как дым. А туча подходила, и вот увидели белого всадника в белой одежде, будто градом или снегом припорошённого… и повторилось, как в первый раз.
А третьим выехал чёрный воин на вороном жеребце. Золотая секира горела у него в поднятой руке, золотую бороду развевал порывистый грозовой ветер… Тут уж кудесник поднялся и поклонился ему в землю. Молвил так:
– Тебе, господине Перун, я не указ. Об одном прошу: смилостивись, потерпи до реки, не губи поля!
И загрохотало за рекой, засверкало частыми молниями на том берегу, понеслось в неистовом вихре, смывая кусты, с треском выдирая вцепившиеся корни!..
…Стрела вошла в дерево на высоте моего бедра, и сверху посыпалась отмершая хвоя. Тяжёлая стрела с наконечником в палец длиной: на крупную дичь! Метили в живот, да промахнулись: я как раз наклонился поправить сапог.
Я крутанулся на пятке. В лесу не выстрелишь издалека. Пусть прячется, или бежит, или, если отважится, стреляет ещё! И пеняет на себя, что не уложил с первого раза! Там, откуда прилетела стрела, верещала в кронах деревьев неугомонная сойка. Я бросил Морозку с руки – лети, ясен сокол, нечего тебе тут делать! Да и пошёл прямо на затаившегося стрелка.
Я так и знал, что он не посмеет выстрелить ещё. Одно дело зверь. Другое – человек! Да идёт на тебя, держа в руке меч! Он бросил лук и кинулся удирать, когда я был в десятке шагов. Мелькнула зелёная охотничья рубаха, выкрашенная плауном. Первак?.. Сперва он оставил меня далеко за спиной. Молодость легконога, молодых не будят по ночам прежние раны. Но я знал, что от меня ему не уйти. Лес велик; он устанет раньше, чем я.
Мы бежали долго, и я начал-таки настигать. Он тяжело отдувался в тридцати шагах впереди. Что сотворю над ним, когда скручу?.. Нет, не убью, хотя и стоило бы… И в Печище, на суд-тяжбу, не поведу. Станут они судить своего против чужака-сироты, за которого не придёт постоять оружная родня! Я всыплю ему сам. Чтобы сидеть не мог. Хворостиной. Или вот этим ремнём, сняв с него ножны…