Сергей Абрамов - Убей страх: Марафонец
Всё вышесказанное подразумевает наличие в Процессе «кого-то свыше». Хотите — Бога. Хотите — Высший Разум. Хотите — Генерального Конструктора. Хотите — Ещё Кого-нибудь. Вопрос терминологии… И это не мистицизм, а нормальная логика человека, точно знающего, что в привычной земной жизни никаких прорех ни в пространстве, ни во времени не существует.
А между тем — добежал до намеченного здания.
Оно и вправду было куда больше и выше остальных. Квадратное в плане, такое же скучное архитектурно, как и жилые дома — гладкие стены, узкие окна, не пропускающие внутрь жару, наконец-то — редкие деревца вокруг, похожие на кипарисы-недоростки. Оно одиноко царило на тоже большой, по сравнению с улочками, площади, заполненной, как и улочки, людьми, уже откричавшими «приветы бегуну» и снова упорно буравящими его глазами.
У входа в здание, у распахнутых двойных дверей высотой в полтора человеческих роста, стоял высокий худой человек. Чёрная короткая борода. Чёрные, с проседью, тоже недлинные волосы. Чёрные густые брови. И неожиданно — синие-синие глаза, в которых Чернов не усмотрел ничего колючего, скорее — открытую радость встречи. Ну, ждал этот бородач Чернова, именно его и ждал, может — год, может — тыщу лет, но дождался и рад до смерти. Бородач протянул к пришлецу руки и сказал на угаданной Черновым смеси арамейского и древнееврейского:
— Здравствуй, Бегун. Мы так долго ждали тебя, и ты пришёл, как и завещано Книгой Пути. Теперь всё у нас будет удачно, и Небо над нами останется голубым, и Солнце — ласковым, и Вода — прохладной, и Хлеб — чистым, и Путь — счастливым. Здравствуй, Бегун.
Скорее всего произнесённое было формулой. То ли формулой приветствия вообще, то ли приветствия именно Чернову, то есть Бегуну. И если в своих беговых раздумьях сам Чернов означил термин «Процесс» заглавной буквой, уважая его и его возможного Конструктора (тоже с заглавной), то бородач уважал в своём приветствии всё подряд: и какую-то Книгу какого-то Пути, и Солнце, и Хлеб, и Воду, и даже самого Чернова, то есть Бегуна.
Чернов решил плюнуть на политкорректность: стоять — после бега-то! — в насквозь мокрой одежде было отвратительно, и, как ни странно в жару, знобко, посему он потянул молнию и содрал с плеч белую, ставшую тряпкой плотную куртку. А футболку, ещё более мокрую, всё ж постеснялся. Прежде она тоже была белой, сейчас стала серой, как из воды вынутой.
Бородач махнул кому-то в толпе, и оттуда вышла женщина, присела перед Черновым на корточки, склонила голову, пряча глаза, и протянула невесть зачем прихваченную на площадь (рояль в кустах?) полотняную белую ткань размером с хорошую простыню. Бородач обошёл женщину, забрал простыню и, как занавесом, закрыл Чернова от толпы.
— Сними мокрое, — сказал он. — Зачем так одевался? Ты же знал, какая здесь жара…
Всё было абсолютно понятно, Чернов чувствовал себя вполне уверенным — в смысле языка. Поэтому спросил:
— Откуда мне было знать?
И потянул через голову майку.
Бородач набросил на голый торс Чернова прохладное полотно, забрал у него майку и куртку, не глядя отдал женщине.
— Мирьям выстирает…
— Откуда мне было знать? — повторил вопрос Чернов, потому что уверенное утверждение хозяина его удивило.
Запахнул простыню на теле: стало легче. Даже жара показалась менее оглушающей.
— Ты забыл, — почему-то удовлетворённо сказал бородач. Повторил врастяжку:
— Ты за-а-бы-ы-л… — Обнял Чернова за плечи, чуть развернул, настойчиво подтолкнул к входу в здание. Оглянулся назад, к смотрящим, крикнул: — Расходитесь, братья и сёстры. Солнце ещё слишком высоко…
Они вошли в полутёмный высокий пустой зал. Свет, проникающий сюда сквозь узкие окна-бойницы, выхватывал из тьмы — особенно плотной после солнечной площади! — щербатые квадратные камни пола, длинные каменные лавки, впереди, у противоположной входу стены, — масляный светильник на тонкой высокой ножке-подставке, напоминающий по форме традиционную иудейскую менору, но язычков пламени здесь было не семь, а десять. За светильником Чернов углядел огромный — по виду тоже каменный — саркофаг, на передней стенке которого неведомый камнерез изобразил десять птиц — очень условно изобразил, схематически, если слово «схема» можно отнести к изображению живого существа. Десять огоньков в светильнике, десять птиц на камне… Число наверняка имело религиозное значение, да и здание, понимал Чернов, являлось храмом для отправления ритуалов некой религии, далёкой и от иудаизма, и от римско-эллинских обычаев. А уж от христианства — тем более!
Но и форма светильника, и аскетическая пустота храма, и, наконец, корни языка жителей — всё-таки Чернов упрямо склонялся к какому-то варианту еврейского монотеизма, хотя многое кричало против этой версии. Взять хотя бы каменных птиц! Не позволено было иудеям — из земной истории Чернова! — изображать живое, будь то человек, зверь или цветок…
— Мы пришли, — торжественно произнёс бородач, убрал руку с плеча Чернова и протянул её куда-то вперёд и вверх — за светильник и за саркофаг.
Чернов поднял глаза — они уже привыкли к полутьме храма, которую точнее было бы назвать полусветом, — и обалдел от неожиданности. Или всё же от Неожиданности: коль скоро здесь всё именуется с явно слышимым уважением, то обалдение Чернова следовало бы описывать одними прописными. И есть причина: на каменной стене имело место ещё одно изображение — нет, не птицы, не зверя, но именно человека, бегущего по пустыне в просторных белых, хотя и закопчённых пламенем светильника, одеждах. Пусть скверно исполненное с точки зрения современной Чернову техники живописи, пусть явно очень старое и не очень ухоженное (сырость, копоть, смена температур…), но сделанное на доске и красками.
Икона!
А по содержанию — точная копия с картины «Бегун», висящей в сокольнической квартире Чернова. Или наоборот: там — копия, а здесь — подлинник.
Кто бы на месте Чернова не обалдел от такой неожиданности? Провал во времени — это хотя бы для фантастики, для масс-культуры явление многажды описанное и отснятое на плёнку: пусть не верим в его действительность, но предполагаем возможность. А перемещение туда-сюда по времени и пространству изображения неведомого бегуна — это даже не из области фантастики! Это, блин, чисто мистика… И кто, спрашивается, бегун? Не Чернов ли? А картинка висела у Чернова уже лет шесть-семь, наверно, и он ни черта не знал о её мистической сущности, не думал, не предполагал.
— Кто это? — спросил он, вздрогнув от собственного голоса, слишком громко, как ему показалось, прозвучавшего в каменном храме.