Дана Арнаутова - Год некроманта. Ворон и ветвь
Не поднимая приятно тяжелых век, прислушиваюсь. Огонь трещит в очаге, воздух пахнет вином со специями и настойкой кровохлебки. Зачем в спальне кровохлебка? Хорошо я его приложил, значит. Что ж, пора все-таки?
Надо мной до мельчайшей трещинки знакомый потолок, я еще несколько вдохов разглядываю его, потом с трудом поворачиваю голову набок. Шевелиться лень, тело переполняет тяжелая горячая истома, а рассудок пуст, как после многих часов наложения сложных чар: ни мыслей, ни чувств, ни желаний. И ни капли силы. Внутри меня, там, где всегда колышется темное тугое облако — только потянись и зачерпни — выжженная пустота, мертвая сушь.
— Как ты, мальчик? — спрашивает он, внимательно глядя из кресла у огня. Сидит спиной к очагу, но на столе горит хрустальная масляная лампа, и света достаточно, чтобы разглядеть некрасивый алый рубец на виске. Рубашка уже другая, волосы небрежно увязаны в привычный хвост, и если на них была кровь, она смыта, конечно.
— Замечательно, — безразлично отзываюсь я. — Давно так хорошо не было.
— Ну, хоть кому-то из нас хорошо, — неожиданно весело фыркает он. — Что значит молодость, я думал, куда дольше проваляешься. Шея не болит?
Отвечать мне тоже лень, да и вопрос… Почему она должна болеть? Осторожно поворачиваю голову назад, снова глядя в потолок, и только замечаю, что ощущение какое-то странное. Словно чего-то не хватает, обязательного и привычного. Ладонь сама тянется к горлу в привычном, годами затверженном жесте. Ошейник! Я щупаю бесстыдно голую кожу, не понимая, не в силах осознать, не веря… Его нет… Нет ошейника…
Рядом тихо хмыкает Керен, я дергаюсь, сбрасывая, наконец, оцепенение, рывком поворачиваюсь к нему.
— Зачем? — спрашиваю тихо и напряженно.
— Зачем — что? — так же весело интересуется он. — Зачем ты меня ударил? Тебе лучше знать.
Это какая-то новая загадка, из тех, на которые он великий мастер, но мне не до игр на сообразительность.
— Зачем ты его снял? — кричу, то есть пытаюсь крикнуть, но голос позорно срывается, дыхание перехватывает, а я валюсь обратно на подушки.
— Мальчик, — морщится он. — Давай ты еще поспишь? Может, в голове прояснится. Я не снимал ошейник.
И добавляет, глядя с явным сожалением о моей тупости:
— Я и не мог его снять, разве непонятно? Только надеть. А снять ты должен был сам. Вот хотя бы так…
— Как? — шепчу я, вглядываясь в почти незнакомое — всего-то из-за маленького рубца в полпальца длиной — лицо. — Как снять?
— Как получится. Кому-то для этого приходится умереть, кому-то — убить. Я подумал, что ты-то уж точно выберешь второй способ.
В его глазах пляшут болотные огни опасного веселья. Он что, специально все это затеял? Но зачем? Я же… сам не знал… что ударю.
— Ну, мальчик, — вздыхает он разочарованно и совсем не зло. — Приходи уже в себя. Ошейник покорности можно разрушить только изнутри. Как бы я перестал быть покорным вместо тебя?
— Я… не думал… — тихо признаюсь я, пытаясь осознать сказанное.
— Не думать — это ты умеешь.
Он поднимается из кресла, подливает себе вина из кувшина на столе, снова падает в кресло. Улыбается, разглядывая меня с таким явным удовлетворением, что хочется побыстрее одеться.
— То есть все это время… — медленно начинаю я, — достаточно было просто захотеть? Но… нет, не сходится…
Конечно, не сходится. Я хотел этого постоянно, с такой яростью и страстью, до которой в этот раз мне было далеко. Да я вообще не хотел его снимать в этот раз! Я ничего не хотел. Я… ничего… не хотел… Просто не мог так больше.
— Ты начинаешь понимать.
Керен салютует мне кубком, прежде чем поднести его к губам. Ну да, когда это его смущало, что я еще не успел задать вопрос, на который он решил ответить?
— Я просто не мог, — хрипло повторяю я вслух, думая, нальет ли он и мне, если попросить. Приговоренным полагается последнее желание, а пить хочется до жути. — Не мог…
— Наконец-то.
Знакомая усмешка тянет узкие длинные губы в стороны. Он… доволен?
— Ох, мальчик, я уж думал, ты не решишься. Ошейник ломается изнутри, понимаешь? Когда что-то должно сломаться: либо ты, либо он. И тут уж — что окажется крепче.
— И что теперь? — растерянно спрашиваю я.
— А сам как думаешь?
Он откидывается в кресле, глядя все с тем же странным выражением, которое я уже видел в лаборатории. Как на эликсир, который вроде бы готов, но что-то пошло не так — и непонятно, что же получилось.
— А без загадок можно? — с тихой злостью спрашиваю я. — Хоть раз…
— Можно, — неожиданно легко соглашается он. — Одевайся.
Под его равнодушным взглядом — ни тени желания — я нащупываю аккуратно сложенную на пустом кресле одежду и, только затягивая шнуровку рубашки, понимаю, что это не то, в чем я пришел в спальню. Эта рубашка из плотной теплой шерсти, и штаны кожаные с шерстяной же подбивкой… А на кресле осталась лежать куртка, и рядом на ковре стоят мои высокие сапоги. Это одежда для выхода наружу…
Я поднимаю вопросительный взгляд, Керен отвечает глумливой улыбкой:
— Ты сам хотел без загадок, — напоминает он. — Значит, помолчим.
Что ж, помолчим. Наверх — это не в лабораторию, по крайней мере. Вот туда мне бы сейчас не хотелось: я насмотрелся, что там бывает с теми, кто уже не нужен моему наставнику. Одевшись, все так же молча следую за ним узкими темными коридорами наверх, к выходу. Он идет впереди, в полумраке, едва освещенном лампой у него в руках, передо мной мелькает светлая рубашка и непокрытая голова. А ошейника нет. И я не могу не думать, какой беззащитной кажется эта спина и шея над низким воротом. Неужели не думает, что я сзади? Совсем не опасается? И почему я не могу ударить, ведь это, наверное, последняя возможность. Прохожу сквозь тяжелую дверь, с усмешкой вспоминая сказку про человека, отправившегося в царство мертвых за душой побратима. Вот и я — как та душа. И даже молчать надо совсем как в сказке.
А наверху дивно хорошо! Раннее предзимье, теплое, ясное, деревья облиты золотом листвы, она шуршит под ногами, из кустов и из-под палых листьев остро пахнут грибы. Над головой — задираю ее вверх — протяжно кричит журавлиный клин, пролетая на юг, и перелетает с дерева на дерево, возмущенно цокая, шальная белка. Утро только началось! И так хочется жить… Я не верю, что он меня убьет. Зачем вести ради этого наружу?
Поставив ногу на пенек, он поправляет пряжку, наклонившись к узкому носку сапога, и снова лопатки под обтянувшей их тонкой тканью так странно беззащитны. Между ними почти до пояса стелется перехваченный серебряным кольцом хвост волос, и в солнечном свете пряди рассыпаются по спине светящейся изнутри паутиной. Я сглатываю внезапно пересохшим горлом, глядя на ложбинку. Дразнит? Нарочно подставляется под удар? Я безоружен, а у него на поясе нож, но даже будь наоборот, мне с ним не тягаться… И пробовать не стоит!