Марина Дяченко - Пещера
– Я хочу говорить с господином Тодином! – сказала она, стискивая руками колени. – По сотовому…
– Согласно инструкции, полученной мною от господина Тодина, – сквозь зубы начал коренастый, – никаких телефонных разговоров во время…
– Вы врете, – сказала Павла, глядя ему в глаза.
И вдруг, подтянув колени к животу, ударила ногами в зашторенное окно.
Очень больно пяткам. Стекло не издало ни звука. Стекло не рассчитано было на Павлины усилия.
– Что вы? – спросил коренастый, уже не скрывая удивления.
– Я хочу говорить с господином Тодином! – выкрикнула Павла сквозь слезы. – Иначе я…
А, собственно, что она может сделать?
Даже выпрыгнуть из машины ей не удастся… Она в ловушке, в подвижной ловушке, сейчас коренастый вытащит из рукава шприц и успокоит ее до того самого момента, когда придет время очнуться на операционном столе, в руках новых охотников за ее везением…
Где-где?!
Павла судорожно всхлипнула. Коренастый беззастенчиво ее разглядывал.
Павла заплакала.
Рука коренастого опустилась за пазуху.
Шприц?!
С тяжелым вздохом сопровождающий извлек из внутреннего кармана телефонную трубку с антенной:
– Звоните… Номер набрать или сами знаете?
Все еще обливаясь слезами, она прижала трубку к уху:
– Алло! Алло! Алло!!
– Малыш, в чем дело?
Этот голос невозможно было перепутать с ничьим другим. Павла ревела в голос и не могла остановиться.
– Малыш, ты что?!
– Тритан, они меня везут…
– Правильно везут, что ты Павла?! С ума сошла? Я тебя жду на месте, прекрати истерику, ну?!
– Хорошо, – сказала она еле слышно.
И, не глядя, передала трубку коренастому.
– У меня из-за вас будут неприятности, – сказал тот укоризненно.
Павла закусила губу. Облегчение было даже сильнее, чем стыд.
Некоторое время ехали с совершенной тишине – потом машина повернула, и водитель сразу сбросил скорость, так резко, что Павла, чтобы удержаться, ухватилась за колено коренастого.
– Ой, – сказал за стеклом водитель.
Коренастый дернулся. Привстал, сминая гармошку пластмассовых штор, и Павла вслед за ним увидела и водителя, и сидящего рядом блондина, и пустую широкую дорогу, и…
На обочине валялся, трогательно задрав колеса, маленький прогулочный автомобильчик. Из-под его помятого бока торчали тонкие ноги – одна босая, другая в остроносой бальной туфельке.
Павла зажмурилась.
Ой, нет.
Как будто опускается на голову, облипает тело тяжелая, пропитанная холодным жиром простыня.
Ой, нет…
– Как же это… – одними губами сказал коренастый. Павла мельком на него взглянула; жесткое лицо было бледным, как простыня.
Блондин пробормотал полуразборчивую фразу – из-за стекла Павла расслышала только слово «инструкция». Водитель уже выдвигал трясущимися пальцами антенну маленького телефона:
– Алло? «Скорая»?..
Павла до боли сцепила пальцы.
– Как же это, – повторил коренастый, выражение детской растерянности очень не шло его мужественному жесткому лицу. – Как же мы можем…
– «Скорая» будет через десять минут! – выкрикнул водитель.
– Десять минут, – медленно повторил коренастый. И обернулся к блондину:
– Выходи. Инструкция… Так я же в машине. Выходи.
Блондин помедлил. Потом щелкнула, раскрываясь, дверь; звук почему-то показался Павле слишком громким. Хлестнул по нервам.
Что-то было неправильно.
Минуту назад она пережила приступ страха и приступ стыда – а теперь страх вернулся снова, и стыд явился заранее, авансом. Как она выглядит в глазах этих людей? Вечно трясущейся за свою шкуру курицей?!
Блондин уже шел к перевернутой машине. Все быстрее шел, бежал…
Павла закусила губу.
В чем неправильность происходящего, в чем?!
Почему ей вспоминается Кович со своим любимым словом «инсценировка»? Почему вместо боли за несчастную женщину под машиной ее мучит страх, и муторное ожидание, предчувствие… чего?
И что же ей, Павле, делать? Умолять этих людей бросить умирающую под перевернутой машиной и ехать дальше. Чтобы довезти ее, Павлу, в целости и сохранности?!
– А…
Она открыла рот, тщетно пытаясь облечь свое предчувствие в слова. Коренастый удивленно к ней обернулся:
– Что?
Павла поперхнулась:
– Подожди…те… надо…
Слова ее потонули в странном свистящем звуке.
И сразу последовал хлопок – будто бросили камень, и он шлепнулся на опустевшее сидение рядом с водителем, неуместная шалость…
А из пальцев водителя уже валился телефон, а на сидении рядом вертелась, разбрызгивая белые струи газа, какая-то непонятная черная вертушка, газ пахнул скверно, водитель закатил глаза…
– Наза-ад!..
Павла успела увидеть, как отшатывается блондин, будто обнаружив за перевернутой машиной живого саага в засаде.
Как заднее непробиваемое стекло вдруг проваливается вовнутрь, осколки красиво застревают в складках шторы.
Как коренастый сопровождающий выхватывает из ножен…
Что вы на это скажете, режиссер Кович?
Это была ее последняя мысль, потому что белый вонючий газ сковал ее мысли и чувства, высушил горло и бросил в беспамятство.
Все.
* * *Осознание этих его слов пришло к Раману много позже. Поздней ночью, когда она в одних трусах сидел за письменным столом посреди своей огромной захламленной квартиры. Когда на когда-то белом, а теперь исчерканном листке бумаги разворачивался и жил его любимый и ненавидимый, его нерожденный спектакль. Когда он странным образом совместил в своем сознании реальный мир и мир-на-сцене, и общим фрагментом обоих миров сделалась вдруг Пещера…
«Вы пробовали смотреть на мир Пещеры человеческими глазами?»
«…только этим и занимаюсь.»
«Вы смотрите снаружи…»
Раман встал. Качнулась настольная лампа, чуть не упала; Раман выбрел из желтого освещенного круга, ушел в темноту, присел на диван.
Значит, Тритан Тодин смотрит на Пещеру человеческими глазами – изнутри?..
КТО смотрит на Пещеру человеческими глазами?!
Вот ты кто.
Вот ты и проговорился.
А может быть, не проговорился? Просто мягко дал понять?..
Егерь.
Раман никогда не задумывался о том, кем может быть егерь в дневной жизни. Да кем угодно может быть, хоть Тританом Тодином, теперь, по крайней мере, делается понятнее его скрытая власть… Раман не боится никого и ничего, ни днем, ни в Пещере, никого, кроме егерей…
Он видел егеря дважды – тогда, в далекой юности, и теперь, всего несколько недель назад, и странно, что это совпало с его решением ставить Скроя…
Он сидел в одних трусах, голенький перед лицом наступающей ночи, и чувствовал себя совершенно беззащитным.