Константин Соловьев - Геносказка
Они с Гретель стояли на опушке и молча наблюдали за тем, как умирает мясной дом.
Он умирал по-стариковски, неохотно и медленно. В этом не было ничего удивительного — километры жил и костей, бескрайние пространства внутренних органов и тысячи литров крови… Слишком большой и сложный организм, чтобы умереть мгновенно. Но Гензель знал, что дом обречен.
— Надо подождать, — кратко сказала Гретель, наблюдая за тушей дома в низинке. — Давай постоим тут, братец. Недолго осталось.
За последнее время Гретель сильно изменилась. Он сам точно не знал, в чем именно произошла перемена, но ловил себя на том, что не ощущает желания спорить. Словно Гретель за одну неделю повзрослела на дюжину лет, и теперь уже он был младшим братом, которому вечно надо растолковывать очевидные вещи. Это было обидно, но он не спорил. Возможно, оттого что глаза Гретель, столь же ясные и прозрачные, как прежде, отбивали всякое желание спорить. От них веяло каким-то холодком, которого не было прежде. И от которого у Гензеля неприятно сосало под ложечкой. Слишком спокойные, слишком безмятежные. Он не хотел вспоминать, что ему напоминает этот взгляд.
Они наблюдали за тем, как умирал огромный дом.
Сперва не было заметно никаких признаков грядущей смерти, но Гретель терпеливо ждала, и Гензелю ничего не оставалось делать, кроме как последовать ее примеру. Конечно же она оказалась права. Не прошло и часа, как ритмичное дыхание огромного мясного кома стало сбиваться. Сперва это было не так заметно, но ухудшение быстро становилось явным, вместо ровного гула в лесу теперь раздавался рваный болезненный хрип невидимых легких.
Слушать это было жутковато, но Гензель не пытался закрыть уши. В смерти мясного дома было что-то величественное и грустное, как в смерти огромного лесного зверя. Дом умирал медленно, и хоть он ни единым звуком не выдал боли или горечи, Гензелю казалось, что тот страдает.
— Он не чувствует боли, — негромко сказала Гретель, видно угадав, что чувствует сейчас брат. — Я сделала все аккуратно. Паралич легких и сердечной деятельности. Быстрая безболезненная смерть.
Гензель не хотел знать, что это значит. Довольно ему было наблюдать за тем, как Гретель наполняет инъектор раствором из колбы и, не дрогнув липом, всаживает иглу в какой-то выступающий из стены сосуд.
— Зря мы это сделали, — только и сказал он, наблюдая за тем, как жизнь медленно покидает огромный кусок неразумной протоплазмы, не способный ни жаловаться на судьбу, ни страдать.
Наблюдать за смертью дома оказалось неожиданно тяжело. «Он ведь ни в чем, в сущности, не виноват, — подумал Гензель, глядя, как тяжело шевелится огромная туша, холодеющая на глазах. — Просто бездумная ткань, всю свою жизнь кого-то защищавшая, гревшая и кормившая. У него не было мозга, он не умел думать, но он дышал и наверняка что-то умел чувствовать. Была же у него примитивная нервная система… Наверно, сейчас он чувствует приближающуюся смерть. Любое существо ее чувствует. Он ощущает, как постепенно отказывает его тело, как гаснут ощущения, но не может даже понять, кто его убил и за что…»
Он представил себе, что творится сейчас внутри гибнущего дома. Лопающиеся сосуды, заливающие утробу кровью. Ручьи желчи, льющиеся из расколотых костяных перекрытий. Пульсирующие раскаленные внутренние органы. Изгибающиеся в спазмах боли комнаты и дрожащие тоннели переходов…
— Зря мы так с ним… — повторил он вслух. Прозвучало беспомощно и зло, хоть злиться сейчас было не на кого. Разве что на себя, да и то непонятно за что.
— Почему? — спросила Гретель без всякого интереса.
— Это был твой дом. Он признал тебя как хозяйку. Подчинился тебе. А мы… мы его убили. Это как убить животное, которое тебе доверилось, понимаешь? Как-то… противно.
Глаза Гретель были ясны и чисты. И, глядя в них, Гензель вдруг догадался, что сестра не поняла сказанного. Словно оно было лишь бессмысленным набором слов.
— Без меня этот дом все равно погиб бы рано или поздно. Кто-то должен был о нем заботиться, кормить, лечить…
— Но не ты.
— Не я, братец. Я не могу прожить всю жизнь в Железном лесу. Мир огромен, а мы не повидали даже его крошечного кусочка. Города, о которых рассказывала геноведьма, другие королевства…
— Новые геночары, — сказал он чужим, неестественным голосом. — Новые знания.
Но она не смутилась.
— Да, братец. Мне многое надо узнать. Очень-очень многое. И поэтому нам надо идти.
— Но что мы будем делать, Гретель? Даже если мы выберемся из этого проклятого леса, у нас нет ни гроша за душой!
— Выберемся, — сказала она безмятежно и так уверенно, что Гензель сразу понял: это правда. — А насчет денег… Наверно, я что-нибудь придумаю. Я не геноведьма, но уж пару медяков мы с помощью геночар как-нибудь заработаем.
— Будем шляться по миру? — язвительно спросил он. — Показывать фокусы? Без крова, без крыши над головой?
— Там будет видно, братец. Там будет видно.
Дом умер. Последние несколько минут его сотрясали судороги, огромная глыба ходила ходуном, через открывшиеся язвы хлестала кровь. Без сомнения, это была агония. Последние судороги жизни — одной очень глупой, примитивной и упорной жизни. Но они закончились. Дом замер, медленно оседая, его покровы обмякали. Возможно, он даже не успел понять, что умирает. По крайней мере, Гензель на это надеялся.
— Все, — спокойно сказала Гретель, отворачиваясь. — Он мертв. Мы можем идти, братец.
— Да, — сказал он тихо. — Можем. Пошли, сестрица.
Гензелю мерещилось, что ослепшие глаза мертвого дома глядят ему в спину. Поэтому он так ни разу и не обернулся. А затем они вновь оказались в чаще Железного леса — и все прошлые мысли исчезли сами собой.
Принцесса и семь цвергов
Слежка была организована ловко, этого Гензель не мог не признать.
Скорее всего, их незримо вели с того момента, как они вошли в город, от самых Русалочьих ворот. Гензель не сразу ощутил, что к привычному запаху Лаленбурга, запаху яблок, примешивается еще один — чужого внимания. И внимания, судя по всему, недоброго, пристального.
Мысль об уличных воришках Гензель отбросил сразу же. Одной его улыбки, полной акульих зубов, обычно хватало, чтобы отбить даже у самых дерзких желание интересоваться содержимым кошеля. Да и не станут обычные воры так себя утруждать — не их почерк.
Вели их аккуратно, умело, как опытный егерь ведет дичь, не показываясь на глаза, но не отрываясь от следа, выгадывая момент, когда можно будет настичь добычу и вскинуть ружье, чтоб выстрелить наверняка. Гензель не горел желанием служить для кого-то дичью, но и поделать ничего не мог. Оставалось лишь приглядываться к окружающему, делая вид, что беззаботно разглядывает рыночные ряды и прилавки.