Темные (сборник) - Гелприн Майк
Но она рядом.
До конца.
Простое доказательство верности и преданности, достойное памяти и гербов.
Барабаны. Пушки. Трубы. Ружья.
Порох. Кровь. Испарина земли. Тяжесть зреющего дождя.
Звуки и запахи увлекают, одурманивают, тянут в черное сердце боя.
Изувеченных солдат терзает жажда. Она страшней раздавленных рук, раздробленных костей, застрявшего в кишках свинца.
Маркитантка в поношенной солдатской одежде склоняется над раненым зуавом. От женщины пахнет табаком, водкой и потом – от нее пахнет жизнью. Араб молит о глотке воды, и торговка выжимает смоченный в воде кусок корпии в бесформенный рот. Затем тянется к сумке и щедро запрокидывает над сухими, покрытыми землей губами плоскую бутыль вина. Женщина храбра, ее сердце переполнено сочувствием. Но слишком много голосов, перекошенных болью ртов, просящих рук…
Маркитантка закидывает руку раненого себе на плечо – она крупная, сильная женщина, – но тут что-то остро жалит в грудь, и мир меркнет на вздохе. Сумка с водкой, вином и хлебом падает на землю… тихо, бесшумно, далеко.
Небо наливается болезненной синевой, брякнет густыми тучами. Серая дымка превращает солнце в засохшую рану. А потом поднимается ветер, как будто голодным, обессиленным людям и животным не хватает только бьющих в лицо ветвей. Стихия ослепляет, разбрасывает людей в стороны. С треском ломаются стволы, страшный ветер заполняет воздух листьями, выстраивает стены из пыли. Опухоль облаков рвется, трещит и проливается холодным дождем. Яркие нити молний проскальзывают над ослабевшей резней, словно юркие, почти безразличные надзиратели. Ледяная картечь града осыпает поле битвы.
Барабаны. Пушки. Трубы. Ружья…
Хорваты стреляют в упор, поплавками выныривая из канав и укрытий. В Сан-Мартино «штаны в обтяжку», как называют хорватов французы, штурмуют старенькую часовню, на полу которой бредит раненый капитан Паллавичини. Удар цилиндрической пули превратил бедро офицера берсальеров в набитый костяными осколками мешок, порванный, сочащийся кровью. Рассудок капитана дал течь, как треснувший глиняный кувшин. Итальянские стрелки – те, кто рядом с командиром, на залитом кровью полу, потому что другие сдерживают атаку австрийцев, – пребывают во власти безумных слов капитана. Кровотечение не останавливается, Паллавичини пялится на пропитанный светом витраж, каким-то чудом уцелевший в хаосе сражений. Глаза забиты пылью и безумием, во взъерошенных усах засохла кровь. Когда он говорит, растрескавшиеся губы ломает судорога. Берсальер с пузырящейся от ожогов щекой пытается перетянуть бедро капитана ремнем.
– Жнец… жнец… – хрипит Паллавичини. – Я видел его… там… везде…
Свинцовая искра проносится рядом с головой обожженного стрелка, едва не отрывает тому ухо.
– Чудовище из дыма… многоликий зверь из земли и обломков костей… он оставляет после себя смерть… он и есть… – Капитан кашляет, опрокидывается на раненое бедро и сворачивается клубком. Солдаты не могут удержать его – они поражены слезами офицера, испуганы его помешательством. – Куски мяса, куски мяса… там, где промчался Сатана… это не наш бой… это его пир… у него голодные глаза… мертвые глаза дьявола… его глаза…
– Отходим! – кричит кто-то, и слов Паллавичини становится не разобрать. Грохот, стрельба, вопли. Как они слышали капитана до этого?
– Оставь его!
Берсальер с обожженной щекой медленно отпускает руку капитана, пытается встать, и в этот момент австрийская сабля срезает ему лицо. Вокруг мундиры хорватов, но он не видит их. Не видит ничего. Лишь слышит…
– Он голоден… он ненасытен…
Итальянский стрелок падает на всхлипывающего командира, заливает кровью из красной дыры, в которую превратилось его лицо, но кто-то из австрийцев хватает его за волосы – уже мертвого, освобожденного – и оттаскивает в сторону.
Паллавичини жив. Хорваты разбирают большие камни, сваленные у входа в часовню, окружают итальянского офицера. Тот скалится изломанным ртом. Пытается закрыть лицо руками. Не от камней, нет…
– Он здесь… зверь…
Первый камень опускается на голову. Второй. Третий. Череп лопается, словно перезрелая слива, и безумный мозг капитана разбрызгивается на мундиры хорватов.
Утро приходит, как тяжелое похмелье. Израненные поля дышат, стонут, копошатся. Повозки скрипят, трясутся на пыльных ухабах, болтаются перебитые ноги, оставляют на песке бурый след. Серые лица с потрескавшимися губами, пустыми глазами. Оглохший Кастильоне принимает раненых. По заваленной телами улице идет человек с бакенбардами – Дюнан, сжимает в руках шляпу, наклоняется, прислушивается…
– Ах, как больно… нас бросили, оставили умирать без всякой помощи… а ведь мы так смело сражались, – стонет солдат.
Дюнан бредет дальше, его окружает гул стенаний. Кровь течет вдоль дорог небольшого города, как вода после обильного дождя… и будет течь еще долгих три дня. Он заходит в церковь, зажимает нос, опирается о стену. Кругом – уроды, отбросы войны. Одному срезало часть лица: нос, губы и подбородок. Полуослепший солдат делает знаки руками, шипит кровавой пеной, жутко ревет. У другого голова облеплена мухами, он сидит, прислонившись к стене, дышит через раз. Мундир и рубашка превратились в кровавое месиво, в котором копошатся белые черви. Дюнан выдавливает в рот раненого смоченную в воде корпию, тот поворачивается и шевелит губами:
– Черви… не дайте им сожрать меня… Только не так…
Рядом умирает человек с раскроенным черепом, голова опрокидывается, и на плиту вываливается мозг. Труп загораживает проход, его пихают ногами, отталкивают подальше. Дюнан склоняется и прикрывает проломленный череп платком. Отмахиваясь от мух, идет дальше – руки сжаты в кулаки, ногти до крови впились в ладони, он не чувствует этой боли, его сердце разрывает чужая.
Дюнан ходит между ранеными, пытается помочь, но… вокруг десятки тысяч искалеченных, изуродованных людей. Многие вскоре умрут от столбняка, другие от жажды, третьи от потери крови… раны замотаны еще на поле, после тряски в повозке они распухли, слишком тугие бинты причиняют страшную боль. Город завален живыми мертвецами. Жуткий запах сбивает с ног, каждую минуту кто-то умирает, их забирают, на их место кладут других – с полей приходят новые повозки, поток раненых кажется бесконечным.
Врачей всего трое, в их красных глазах уже почти не осталось сострадания, они кромсают людей, не думая о боли. Между ранеными ходят женщины, поят их драгоценной влагой.
– Не хочу умирать, не хочу, – кричит огромный гвардейский гренадер. Вчера он был полон сил и энергии, несся в атаку, размахивая здоровенной саблей, свирепея от запаха крови, наносил врагам глубокие раны… Картечь раздробила ногу. Его несут на операцию.
– Боже, что вы собираетесь делать? Боже… так невыносимо больно… Что?
Фельдшер случайно касается его фиолетовой ноги, и солдат издает дикий вопль – осколки кости режут мышцы. Его кладут на стол, на тонкий матрац; рядом, под салфеткой, – инструменты. Фельдшер хватает здоровую ногу и тянет на край.
– Вы меня уроните!
Хирург надевает длинный, широкий окровавленный фартук.
– Что… что вы собираетесь делать? – вопит гренадер, глядя на жуткий нож. Теперь его держат трое – силы еще не покинули могучее тело, его можно спасти. Тело справится, но сможет ли разум?
От крика, кажется, трясутся стены, одним ловким движением хирург разрезает кожу по всей окружности, шепчет «потерпите», отделяет кожу от мышц, закатывает, как штанину, сильным взмахом рубит мясо до кости. Молчаливые помощники едва удерживают ревущего гренадера. На пол льется кровь.
– Болван! Вы не умеете прижать артерии! – Хирург бросает злой взгляд на бледного фельдшера, тот суетится, исправляет.
– Довольно, просто дайте мне умереть, – шепчет раненый, обессилив от боли, холодные капли покрывают лицо.
– Потерпите только минуту, – просит хирург.
Эта минута – целая жизнь, еще одна, возможно последняя… Врач ведет пилой по живой кости, отделяя гнилую часть от здоровой. Ужасный скрип… Гренадер теряет сознание, хирург приглядывается – стоит ли продолжать? Жив… пока жив… на пол падает человеческая нога.