«Если» Журнал - 2004, №12
Рябь, как сказал тот человек с лицом моего отца. Волны ее распространяются до тех пор, пока не встретят на своем пути какое-то препятствие или пока энтропия не лишит их энергии и не разгладит поверхность воды. Некогда, летом 1940 года, я поймал мяч на стадионе Бриггса, отец помог мне подняться и сказал: "Погляди на себя, Эвери, мой мальчик".
Посмотри на меня, папа. Стадион Бриггса уже тридцать пять лет называется стадионом «Тайгерс», а сын сварщика из Восточного Детройта сделался важным чиновником, живущим в пригороде в построенном по собственному заказу доме, а еще я спас жизнь Вернера Гейзенберга, что, возможно, стоило тебе твоей.
И вот я сижу на веранде своего дома в Мэне, смотрю на набегающие на берег волны и гадаю, откуда же они приходят к нам. Гадаю, где находится это тихое место, в котором рождаются все волны, и где еще не определившиеся решения ждут выбора между орлом и решкой.
Иногда я разговариваю с собой. А чаще засыпаю, и морской ветерок приносит мне сны о людях, почти похожих на моего отца.
А когда я разговариваю с собой, то всегда задаю себе вопрос: если бы ты назвал орла, остался бы в живых твой отец? Если бы Моу Берг не отправился во Францию решать судьбу Вернера Гейзенберга, на изрытом воронками аэродроме возле Лиона отца ждал бы другой самолет?
Разбился бы этот самолет? Мне было двенадцать лет. И я думал, что поступил правильно.
Но если бы Моу Берг сделал седьмой хоум-ран, может быть, отца взял бы другой аэроплан?
Кошка жива. Кошка мертва.
"Ред Сокс" проводят сегодня вечером один из сдвоенных матчей. Донна выходит из дома и садится рядом со мной в кресло, которое я своими руками сделал для нее в тот самый год, когда вышел в отставку. Я слежу за тем, как тень трубы нашего дома скользит по склону лужайки к волнам прибоя, на какое-то мгновение довольный тем, где я есть, на короткий миг довольный памятью о том, где был. В той тихой точке, вокруг которой вращается мир. Волны эпициклами накладываются на крупные циклы приливов, и Луна обращается вокруг Земли, и Земля кружит около Солнца.
Вертятся монетки, ожидая того, кто назовет стороны, которыми они упадут.
24.10.2009
Евгений Лукин. Как отмазывали ворону
С жанром криптоистории, состоящей в близком родстве с историей альтернативной, читатели уже знакомы. Предлагаем вашему вниманию первый опыт криптолитературоведения, осуществленный лидером партии национал-лингвистов.
Переимчивость русской литературы сравнима, пожалуй, лишь с переимчивостью русского языка. Человеку, ни разу не погружавшемуся в тихий омут филологии, трудно поверить, что такие, казалось бы, родные слова, как «лодырь» и «хулиган», имеют иностранные корни. Неминуемо усомнится он и в том, что "На севере диком стоит одиноко…" и "Что ты ржешь, мой конь ретивый?…" — переложения с немецкого и французского, а скажем, "Когда я на почте служил ямщиком…" и "Жил-был у бабушки серенький козлик…" — с польского.
Западная беллетристика всегда пользовалась у нас неизменным успехом. Уставшая от окружающей действительности публика влюблялась в заезжих героев — во всех этих Чайльд-Гарольдов, д'Артаньянов, Горлумов — и самозабвенно принималась им подражать. Естественно, что многие переводы вросли корнями в отечественную почву и, как следствие, необратимо обрусели.
Тем более загадочным представляется чуть ли не единственное исключение, когда пришельцу из Европы, персонажу басни Лафонтена, оказали в России не просто холодный прием — высшее общество встретило героя с откровенной враждебностью. Вроде бы образ несчастной обманутой птицы должен был вызвать сочувствие у склонного к сантиментам читателя XVIII века, однако случилось обратное.
Вероятно, многое тут предопределил уровень первого перевода. Профессор элоквенции Василий Тредиаковский, не задумываясь о пагубных для репутации персонажа последствиях, со свойственным ему простодушием уже в первой строке выложил всю подноготную:
Негде Ворону унесть сыра часть случилось…
Воровство на Руси процветало издревле, однако же вот так впрямую намекать на это, ей-богу, не стоило. Кроме того, пугающе неопределенное слово «часть» могло относиться не только к отдельно взятому куску, но и к запасам сыра вообще. Бесчисленные доброхоты незамедлительно расшифровали слово «Ворон» как "Вор он" и строили далеко идущие догадки о том, кого имел в виду переводчик.
Натужная игривость второй строки:
На дерево с тем взлетел, кое полюбилось…
— нисколько не спасала — напротив, усугубляла положение. "Кое полюбилось". В неразборчивости Ворона многие узрели забвение приличий и развязность, граничащую с цинизмом. Мало того, что тать, так еще и вольнодумец!
Естественно, высший свет был шокирован. Императрица Анна Иоанновна вызвала поэта во дворец и, лицемерно придравшись к другому, вполне невинному в смысле сатиры произведению, публично влепила Тредиаковскому пощечину. "Удостоился получить из собственных Е. И. В. рук всемилостивейшую оплеушину", — с унылой иронией вспоминает бедняга.
Следующим рискнул взяться за переложение той же басни Александр Сумароков, постаравшийся учесть горький опыт предшественника. Правда, отрицать сам факт кражи сыра он тоже не дерзнул, но счел возможным хотя бы привести смягчающие вину обстоятельства:
И птицы держатся людского ремесла.
Ворона сыру кус когда-то унесла
И на дуб села.
Села,
Да только лишь еще ни крошечки не ела…
Ворон, как видим, под пером Сумарокова превратился в Ворону. Тонкий ход. Поэт надеялся, что к особе женского пола свет отнесется снисходительнее. Имело резон и уточнение породы дерева: по замыслу, определенность выбора придавала характеру героини цельность и отчасти благонамеренность, поскольку дуб издавна считался символом Российской державности.
Увы, попытка оправдания вышла неудачной, а для автора, можно сказать, роковой. Уберечь Ворону от читательской неприязни так и не удалось. Александр Петрович повторил ошибку Василия Кирилловича: увесистое слово «кус» опять-таки наводило на мысль именно о крупном стяжательстве. Да и сами смягчающие вину обстоятельства выглядели в изложении Сумарокова крайне сомнительно. То, что люди тоже воруют, героиню, согласитесь, не оправдывало нисколько. Указание же на то, что, дескать, "еще ни крошечки не ела", звучало и вовсе беспомощно. Как, впрочем, и робкий намек на давность проступка, совершенного-де не сию минуту, а "когда-то".