Елизавета Дворецкая - Весна незнаемая, кн. 1: Зимний зверь
За шумом не сразу заметили, что к человеческим голосам присоединились еще какие-то жуткие звуки. Во всех дворах завыли собаки: ни одна не лаяла, а все только визжали, выли и скулили. Откуда-то сверху вдруг пала целая стая воронья и облепила все крыши; с резким пронзительным карканьем вестники беды перелетали с крыши на крышу, прыгали по кольям тына, носились над головами людей, почти задевая черными крыльями. Их пытались сбивать палками, поленьями, достать копьями, кидали вверх крепкие снежки. Среди резких птичьих и неистовых человеческих голосов сверху падали черные вороньи перья, кололи глаза, царапали лица.
– Вон она! Вон! – не сразу разобрали сквозь режущий уши гам и крик.
По улочке мчался Громобой – без полушубка, сброшенного где-то прямо на снег, с разметавшимися рыжими кудрями, с горящим, красным, как закатное солнце, лицом, с неистово сверкающими глазами. Он был как огненный вихрь, и каждый, кто его видел, кричал от страха и падал под первое крыльцо, только чтобы не попасть под ноги. В его поднятой руке был меч Буеслава, похожий на молнию, и огненные отблески многочисленных факелов сверкали на его клинке синевато-пламенным блеском. А в нескольких шагах впереди него по улице мчалась огромная белая собака. Выглядела она жутко и жалко – тощая, со свалявшейся и спутанной шерстью, с длинными лапами, заплетавшимися на бегу, она не то бежала, не то катилась кубарем. Глаза ее были вытаращены и горели диким огнем, смесью ярости и ужаса, длинный язык был высунут и едва не задевал о снег, из пасти клочьями падала пена.
– Она! Она! Бей ее, бей! Гони! – сорванными голосами вопили все вокруг и устремлялись следом. Это была сама Моровая Девка, но теперь она бежала, спасалась бегством от людей, и ее нужно было гнать, гнать!
Выскочив на пустырь перед воеводскими воротами, моровая тварь заметалась, потом вдруг вскочила на одно из крылечек и юркнула в дверь, мелькнула в едва приоткрытой щели и исчезла. Громобой бросился за ней на крыльцо, телом вынес внутрь дверь сеней и тут рванул на себя кольцо на двери самой истобки.
Его встретил оглушительный женский крик. В светце горела лишь одна лучина, а меч в его руке продолжал сверкать молнией и освещать собой всю избу. Белой собаки не было, а женщина, лежавшая на лавке, билась и истошно кричала. Какая-то девушка, что, должно быть, пыталась ее успокоить, отшатнулась от лежанки, закрываясь руками от пламени горящего клинка. А женщина испустила оглушительный вопль и затихла.
И сразу стало почти тихо, только домочадцы невнятно всхлипывали в полутьме. Какая-то душная сила разом придавила и погасила общее неистовое возбуждение, и даже Громобой застыл посреди избы, опустив меч. Ему вдруг стало тяжело, как будто весь Убор со своим холмом лежал у него на плечах. По спине продрало морозом, руки и ноги похолодели: слишком много своего тепла он растратил в этой битве, которая непонятно чем кончилась… Меч Буеслава стал таким тяжелым, что, казалось, вовек больше его не поднять… Сияние клинка постепенно тускнело, по нему медленно передвигались отблески синеватого пламени, неровно вздрагивали и опадали, как последние всплески гаснущего огня. У Громобоя рябило в глазах, и мерещилось, что черные громовые шестигранники, тянувшиеся сплошной полосой от рукояти меча к острию, катятся куда-то один за одним, и в ушах у него стоял гул и грохот. Смерть ехала через его душу на своих тяжелых колесах.
Что произошло, он еще не понял. Женщина лежала на спине, молча, вытянувшись и запрокинув голову. Растрепанная жидкая коса упала с лавки на пол.
– Сестрица! Ты что? Что ты? Очнись! – Девушка, отскочившая было при появлении Громобоя, теперь вернулась к лежанке и, стоя на коленях, осторожно поглаживала лежащую по растрепанным волосам. – Ну, что ты? – вполголоса, жалостливо и примиряюще причитала она, и по голосу ее было слышно, что она с трудом удерживается от плача. – Сестрица! Очнись! Очнись!
– Маманька! – Мальчик лет восьми тоже подошел и осторожно тронул лоб лежащей. – Маманька, ты меня слышишь? Уже все, она ушла, ее прогнали! Маманька! Ты слышишь, это я! Ну, маманька же!
Какая-то женщина поднесла поближе светец и вставила в него еще одну лучину. Угол с изголовьем лежанки осветился. Теперь Громобой отчетливо узнал в лежащей Ранницу, ту самую женщину, что видела белую лошадь. Девушка погладила ее лоб, потом взяла за руку… а потом вдруг отвернулась и разрыдалась, прижимая к лицу рукав. Мальчик, еще только заподозрив правду, громко закричал и отчаянно затеребил мать. Все женщины в избе, три или четыре, почти невидные во тьме, заплакали и запричитали разом.
– Доченька моя, доченька! – вопила старуха, сжимая руку лежащей, точно еще надеялась удержать ее здесь. – Погубила тебя лихая болезнь, забрала тебя Невея! Как же ты меня, старую, оставила! А дети-то как же! Доченька!
Громобой повернулся и пошел из избы, и у него едва хватало сил приподнять меч, чтобы не везти острием по полу и по земле. Он опять опоздал. Моровая Девка, спасаясь от него, спряталась в свою первую добычу и разом убила ее. А он не успел… Но сил на ярость и гнев у него не оставалось. С ним всегда так бывало: побушевав, он разом выдыхался и становился равнодушным к тому, из-за чего только что готов был метать громы. Пока не отдохнет… У него сейчас была только одна мысль: так дело не пойдет. Одной беготней ничего тут не добьешься. У Моровой Девки ног нет, и потому за ней не угонишься. Нужно как-то с другого конца взяться.
Почти всю ночь Веселка не спала от ужаса: ей все мерещилась белая собака с пеной на оскаленной морде. В тишине воеводских хором ей слышался жалобный детский плач; вспоминался Яровод и плач матери над его застывшим телом.
Как светел месяц поутру закатается,
Как часта звезда теряется в поднебесье,
Улетела моя белая лебедушка
На иное, на безвестное живленьице!
Как дождички уходят во сыру землю,
Как снежочки тают да вокруг огней,
Как да солнышко за облачко теряется,
Мое дитятко от нас да удаляется! —
пел и причитал звучный женский голос, словно нож пронзая душу болью невосполнимой утраты. Из-под опущенных век по щекам текли горячие, обжигающие слезы, сердце теснила тоска оттого, что она ничем и никому не может помочь: ни своей матери, ни родным Ранницы, ни всем матерям на свете, что плачут по своим детям… Плач у нее в ушах все ширился, вбирал в себя новые голоса; Веселка с ужасом думала о тех болезнях и бедах, что пришли этой страшной зимой во все города, городки и огнища. Сколько их, тех, о ком она ничего не знает? Ей слышался глухой, горький плач, идущий из-под земли, из-за зубчатых вершин темного леса, из-за пелены серых туч; сама земля, сама Мать Макошь плакала по своим земным детям, стонала и мучилась, но бессильна была отвести от них беду. Ее сковали морозы, кровь в ее жилах замерзла, очи погасли…