Ольга Вешнева - Огрызки эпох
— Эк вас угораздило, Тихон Игнатьич, — отец Афанасий покачал длинной белой бородой.
— Грешен, батюшка. Вольнодумством увлекался. Государя помышлял свергнуть. От веры отрекся. С чужой женой погуливал, — я принес последнюю исповедь. — Вот и постигла меня расплата за грехи.
— Эй, отец! — окликнул проезжавший кузнец Гаврила. — Ну, как? Поймался упырь в яму?
— Нету, сыночек, упыря, — отец Афанасий засеменил к воротам. — Нечистый пронюхал засаду. Не ходил за овечками.
— Как попадется, меня скликай, отец! — прокричал Гаврила. — Мы с мужиками наломаем ему бока, заколем его осиной и выставим на солнышко!
— Езжай с Богом, сынок, — успокоил отец Афанасий. — Случись чего, я пришлю за тобой Федотова внука.
Гаврила поехал в кузницу. Отец Афанасий помедлил немного, опасаясь его возвращения. Потом он нашел в сенях веревочную лестницу и вошел в пустой хлев со стороны дома. Один конец лестницы он привязал к поперечной опоре, а другой бросил мне. Как только я выбрался из ямы, священник запер меня в хлеву. Я лег на солому в темном углу, вдыхая чистый воздух. Отец Афанасий пустил ко мне жирного барана и закрыл ворота на засов.
Еда вернула мне силы, но я не пытался сбежать в лес. По-летнему припекало яркое солнце.
К полудню отец Афанасий заглянул в щелку, проверяя, как там его пленник. Я убедил его не бояться меня.
Несколько дней я прожил у отца Афанасия. Каждый вечер он скармливал мне по овце и проводил со мной душеспасительные беседы. Одной овцы в сутки было мало, но я не жаловался на жизнь. Воинственные крестьяне отыскали мою нору и вынесли из нее награбленное добро.
— Надо тебе отсюда уходить, сынок, — сказал отец Афанасий после чтения вслух вечерних молитв. — Кузнец проведал, что я отвозил в сиротский приют зарезанных баранов. Он мне прямо в глаза заявил, ты, де, такой — сякой поп сердобольный, упыря держишь на дому? Я отвергал все, да не поверил он. Как чувствую. Со дня на день нагрянет.
— Куда мне идти, батюшка? Одно у меня место родное. Лабелино. Тут я знаю каждый закуток, а на чужбине пропаду.
— Ступай, куда сердце подскажет. Лишь бы подальше отсюда. Иначе Гаврила тебя не оставит в покое…
Благослови тебя Господь, сынок. Ангела — Хранителя в путь — дорогу, — отец Афанасий перекрестил меня и обнял, как родного сына. — Но смотри, Тихон Игнатьич, людей не съедай, от веры не отвращайся, и Господь сбережет тебя на всех путях.
Мы тепло простились. Я слышал топот копыт по улице, но медлил с побегом, благодарил отца Афанасия.
— Эх ты, какой из тебя поп?!! Упыря приютил! — Гаврила остановил коня у забора, сжигая взглядом отца Афанасия, смело вышедшего ему навстречу. — Свой приход обманул. Как тебе не стыдно?
Собранная им конница понеслась в поле по моим следам.
— Стыдно губить бессмертную душу, — услышал кузнец в ответ. — Скот по писанию нам предназначен на съедение. А живые души положено жалеть и спасать.
— Тоже мне святоша! — Гаврила стегнул коня плеткой.
Его рыжий белогривый жеребец взвился вихрем и обогнал ушедших вперед знакомых по табуну.
Корка льда замедляла скорость. Острые копыта лошадей скользили меньше моих сапог. Защитники и защитницы деревень, вооруженные осиновыми кольями и факелами едва меня не настигли. Спасла меня начавшаяся за полем густая роща.
Глава 11. БОГИНЯ ИМПЕРАТОРСКОЙ КАНЦЕЛЯРИИ
Много ночей я скитался по лесам, не находя пристанища. Чудом выжил зимой, и к лету вместо долгожданной передышки получил утомительную скачку — тень охотников незримо нависала надо мной. Они и их мохнатые пособники не оставляли меня в покое. Как ни старался я запутать след, стоило хоть раз поохотиться на территории людей, что было неизбежно, враги меня обнаруживали и возобновляли погоню.
Временами в лесу из-за них было находиться опасней, чем в людном городе. И вот я вышел однажды на улицу очередного уездного города Љ…
Зажженные фонари оставляли длинные мерцающие полосы, ярко — желтые, словно лучи утренней зари, на мокрой после теплого спорого дождика мостовой. Засидевшиеся в гостях супружеские пары спешили по домам. Изредка пересекал мой путь сутулый ревизионный чиновник, проверявший яркость фонарей и целостность их стекол. Разглядывая фонари, он сильно запрокидывался назад из-за нажитого от сидения крючком горба, и скоро врезался спиной в стену. Да так хорошо, что вроде бы она и распрямилась.
В ответ на оханье чиновника я извинился, сказав, что не заметил его падения, и потому не успел этому воспрепятствовать. На самом деле я успел бы. Еще как успел. Но я боялся прикоснуться к человеку. Если чиновник рисковал бездумно, не заботясь о своей безопасности, то мне приходилось беспокоиться о людях, находясь рядом с ними, — ограждать себя от риска, а их — от меня.
Я давно не охотился, стараясь не выдавать своего присутствия. Терпеть голод становилось все труднее, но и найти подходящую добычу было нелегко.
«В городе каждая шавка принадлежит кому-то, а бездомные шавки прячутся в подворотнях и ночью по улицам не бегают. Лошадь тоже под шумок не укусишь. За ней следит кучер или наездник».
Стараясь поступать вопреки предположениям охотников о моих вероятных действиях, я пошел на яркий свет, лившийся из окон низкого белого дома с мезонином и просторными балконами, украшавшему собой невзрачную улочку. В доме играла неторопливая музыка, аперитив перед оглушительными плясовыми аккордами. Один за другим к нему подъезжали экипажи, высаживая у парадного крыльца нарядных дам и господ, с порога начинавших нехитрый бальный разговор, далеких от головоломных тем. Я импульсивно потянулся вслед за ними, прекрасно понимая, что по-гусиному выпятившие грудь мажордомы у дверей меня не впустят. Одет я был прилично, но выкатывавшиеся из карет гости предъявляли именные письменные приглашения. Мне было негде такое украсть. Зараженный праздничным настроением, истосковавшийся по танцам и пирам, я шагнул на нижнюю ступень, как вдруг почувствовал недобрый взгляд и обернулся.
Посредине улицы, не сторонясь взволнованных суетой лошадей, стояла женщина в черном платье — крепко сбитая, с короткой шеей, полноватыми руками. Лицо у нее было лунное — округлое, изжелта — бледное, глазастое, с мелкими складками возле щек и тремя тонкими морщинками в центре лба. В ее серовато — черных волосах, туго зачесанных в завернутую пучком косу, мелкими кучерявыми волнами пробивалась белоснежная седина. Широкие, почти мужские брови, расположенные высоко над карими глазами, не были насуплены. Но взгляд от того не становился менее злым, острым.