Бронислава Вонсович - Плата за одиночество
— В приюте не сказали, — неохотно подтвердила я. — Но при выходе оттуда мне передали письмо от матери.
— И в нем была фамилия и адрес? — насмешливо спросил Рудольф.
Почему-то меня его отношение ужасно разозлило.
— Нет, в нем не было фамилии и адреса, — ответила я. — В нем вообще почти ничего не было. Никакой материнской любовью оно не дышало, если ты об этом. Но написано оно было очень характерным почерком. Угловатым, с наклоном влево, так что когда я такой же увидела на чеке, сам понимаешь, сомнений у меня не осталось.
Рудольф неожиданно расхохотался. Смеялся он необычайно заразительно, так что я невольно начала улыбаться, хоть совсем не понимала, что его так развеселило.
— Штеффи, — отсмеявшись, сказал он, — не возьмут тебя к нам работать. Вот ты недавно обвиняла меня в несерьезном подходе, а сама делаешь выводы совсем на пустом месте.
— Что значит «на пустом»? — возмутилась я. — Вот ты встречал у кого-нибудь подобный почерк?
Рудольф невозмутимо достал из кармана карандаш и блокнот. Вырвал оттуда листочек, таким хорошо узнаваемым почерком с наклоном влево написал: «Штефани Ройтер мне очень нравится» — и протянул мне. Я мрачно поизучала. На первый взгляд, написано было так же, как и в письме моей мамы, но на ее роль этот наглый тип никак не подходил.
— Дело в том, моя дорогая, — снисходительно сказал он, — что подобный тип почерка был очень моден лет двадцать-двадцать пять тому назад. Соответственно, дамы в возрасте твоей мамы, желавшие придать себе некую аристократичность, сплошь и рядом писали с такими особенностями. И если вас в приюте учили классической каллиграфии, это не значит, что все остальные должны писать по тем же правилам.
На это мне было нечего ответить. Я проглотила и фамильярное обращение, и снисходительный тон, настолько была раздавлена собственной глупостью. В самом деле, мне даже в голову не пришло положить бумажки рядом и сравнить. А ведь могло оказаться, что на каждой были свои особенности почерка.
— Извини, я постоянно забываю, что ты многого просто не знаешь, — мягко сказал Рудольф. — Но очень уж меня рассмешил твой вывод о родстве на основании почерка.
— Пусть мой вывод был сделан на основании почерка и оказался неправильным, — мрачно сказала я. — А на основании чего свой вывод о родстве сделал ты, что так в нем уверен?
— Ауры, конечно. Когда долго наблюдаешь за человеком не только на физическом плане, появление ауры, имеющей общие черты с наблюдаемой, не может пройти незамеченным.
Да, изучение аур оставалось для меня недоступным — я их попросту не видела. А уж свою не может видеть никто. Так что даже если бы могла рассмотреть чужую, сравнить не получилось бы. Но теперь меня больше интересовало, зачем он следил за носительницей ауры, имеющей общие черты с моей.
— И почему ты долго наблюдал за той инорой? — невольно заинтересовалась я. — Она в зоне интереса Сыска? То есть моя мать — преступница?
— Штефани, давай для начала ты примешь, что ни одна из покупательниц иноры Эберхардт твоей родственницей не является, — вкрадчиво сказал он.
Глава 22
Стыдно сказать, но при этих его словах я испытала огромное облегчение. Неужели эта отвратительнейшая инора не является моей матерью? Какое счастье! Неприятно само знание того, что от тебя когда-то отказались, но еще неприятнее знать, что отказавшаяся — такое вот существо, никого не любящее и хамоватое, не вызывающее к себе никаких хороших чувств. Ушло и беспокойство о собственной бесчувственности, о которой я постоянно думала с тех пор, как поняла, что та инора не вызывает у меня дочерней любви.
— Значит, та мерзкая особа, которой я относила крем, мне совсем не родственница? — все же решила я уточнить у Рудольфа.
— Которой крем относила? — переспросил он и рассмеялся. — Нет, ей ты точно не родственница. Насчет остальных не знаю — я же не отслеживаю ауры всех приходящих в магазин иноры Эберхардт дам.
— Ты не отслеживаешь ауры всех приходящих в магазин, — повторила я. — Только некоторых покупательниц, как я поняла, да? И еще всех, кто постоянно находится в магазине…
И то, что отсюда следовало, мне совсем не понравилось. Я не видела ничего, написанного моей нанимательницей, но, как только что выяснилось, почерк не может быть чем-то важным для определения родства. Двадцать лет назад было модно писать с наклоном влево, а через десять лет, к примеру, — вправо и со множеством завитушек. Почерк можно и поменять, это не аура. И интерес Эдди, довольно сильного в магическом плане, сюда тоже хорошо вписывается. Незаконный оборот орочьих зелий приносит неплохие деньги, но почему бы и не прибрать к рукам другое прибыльное дело? Изготовление косметики для высокопоставленных особ дает много возможностей тому, кто знает, как их использовать. А для этого всего лишь надо жениться на дочери хозяйки. Не самое страшное условие для такого любвеобильного типа, как Эдди. Он наверняка сразу понял, что инора Эберхардт — моя мать. Да, она производит впечатление доброй и заботливой женщины. Но только впечатление, если ради спокойной жизни и собственного благополучия она восемнадцать лет назад отказалась от своего ребенка. И сейчас у нее даже сердце не дрогнуло, когда к ней в магазин пришла девушка из приюта, куда она отправила ненужного ребенка, и с тем самым именем, каким она назвала дочь. Наверное, она уже и забыла про мое существование, ведь за все эти годы ни разу даже не поинтересовалась, как я живу. Сестра-настоятельница говорила не осуждать женщину, давшую мне жизнь, ведь я не знаю, что ее толкнуло на отказ от меня. Возможно, восемнадцать лет назад у нее были серьезные проблемы, но сейчас их нет. Но этой иноре удобнее жить одной и страдать о несложившейся судьбе.
— Штефани, что-то ты погрустнела.
— Всегда неприятно разочаровываться в людях, — ответила я. — Думаешь о них одно, а они оказываются совсем не такими. Лживыми, бездушными… Лучше бы я пошла на фабрику, куда меня из приюта направляли. Но и теперь не поздно.
— Тебе не на фабрику нужно идти, а в Академию, — заметил Рудольф. — В этом году ты не успела, но сколько там до следующего набора? Меньше года. Магу нужна работающая голова, а фабрика ее только притупить может, к чему это тебе? Да и платят там очень мало.
— Здесь я не останусь, — твердо сказала я. — Сколько бы мне ни платили, не останусь.
Одна мысль, что мне придется смотреть в глаза этой лживой женщине, вызывала у меня тошноту. А уж видеть каждый день, как она изображает материнскую заботу и участие, мне совсем не хотелось. На душе было гадко. Много гаже, чем когда я решила, что моя мать — инора в эльфийских шелках.