Алексей Семенов - Листья полыни
Лес приближался неотвратимо, и, пытаясь справиться с обезумевшим скакуном, десятник не сразу сообразил, что оставаться в седле дальше смертельно опасно, что любой низкий сук будет теперь злее вельхского копья, а каждый ствол — тверже пешего веннского строя. Мергейт еще успел собраться, чтобы оттолкнуть себя от разом сделавшегося диким и незнакомым коня, избежать встречи с ополчившимся на него лесом, и даже оттолкнулся и выпрыгнул из седла, но упругая сила бега была столь велика, что несколько саженей, оставшихся до первых стволов, не могли вобрать ее в себя. Эта сила и швырнула десятника со всего размаху на две выросшие рядом березы. Тело ударилось о крепкие груди деревьев и упало, уже обмякшее, в смарагдовую траву месяца березозола…
Сотоварищи павшего избегли его участи и теперь, вымазанные в густой жиже, в порванных халатах, удивленные и ошеломленные, поднимались на ноги, ощупывая себя и прислушиваясь к своему телу, словно не веря, что остались невредимы.
Вороной летел сквозь лес, будто за ним гналась неутомимая стая понукаемых зимним голодом волков. И девять коней неслись вслед, повинуясь общему страху новой, неведомой опасности. Они знали голоса воды и грозы и степного пожара за несколько дневных переходов, они не боялись увидеть блестящие твердые плети в руках у людей, которыми те стегали друг друга, и не страшились крови на белом снегу. Но сегодня пришел новый враг, невидимый и беспощадный. Ни клык, ни коготь не тронули вороного, он даже не ощутил прикосновения встопорщенной шерсти, но ужас вонзался глубже клыков и разил вернее. Лишь когда пена усталости стала падать с него хлопьями, конь остановился. Перед ним бежал прозрачный говорливый ручеек, и даже тени от невидимого врага не было ни на пять, ни на пятьдесят верст вокруг, ни даже на много дней похода…
Зорко спрятал оберег за пазуху и призадумался. В его владении оказалась сила, которой, как утверждали книги, держались великие престолы прошлого, перед которой склонялись и будут склоняться тьмы и тьмы, которая сдерживает любой поток надежнее, чем скалистые берега нарлакских рек, — страх. Одним движением мысли он опрокинул в грязь и растерянность десяток жестоких воинов, не успевших сообразить даже, откуда на них напали. И нет сомнения, что и впредь, лишь направив в узкую горловину оберега не самую великую часть потока горечи, текущего сквозь него, из будущего навстречу потоку времени, он сможет вырвавшимся с другой стороны лезвием тончайшей струи, твердой и острой, как стеклянный меч Брессаха Ог Ферта, рассечь пополам не только сердца Гурцатовых воинов, но даже то, что лежит в душе глубже сердец.
Росстань первая
Зорко и Некрас
Елки внезапно прянули в стороны и открыли небольшую круглую поляну саженей десяти в поперечнике. Трава на поляне была зелено-серая, поношенная, точно здесь задержался и перезимовал месяц листопад из здешнего прошлого года. Справа от середины поляны, ближе к деревьям, на бревне сидел мужик лет сорока в веннской одеже, но на рубахе его Зорко не приметил знаков принадлежности к роду, только по вороту, обшлагам и подолу бежала тонкая кайма вышивки, тянущей бесконечную ветку с дубовым листом, сам видный, широкоплечий, ростом повыше Зорко, кудрявые волосы его были густы, точно вешняя листва, и так же пышны были усы и брови. Мужик оглянулся на Зорко так, будто ожидал его. Правый глаз у него оказался серым, как лед, а левый — зеленым. Незнакомец ухмылялся в окладистую, но не длинную бороду, а нос у него был крючковатый, похожий на совиный клюв. В руках он держал дудку, длинную, с отверстиями, кои при игре следует закрывать перстами, подобную тем, какие делают в Нарлаке и Саккареме.
— Поздорову тебе, мил человек, — приветствовал его Зорко первый, как младший старшего.
— И ты здравствуй, Зорко Зоревич, — отвечал дядька. — Не спеши. Присядь рядом. Потолкуем.
— Потолкуем, коли есть о чем, — кивнул Зорко, не торопясь, однако, оставить седло. Приглашение принять, конечно, следовало по всем правилам веннского вежества. Но война и дудка иноземная подсказывали Зорко, что правила ныне не слишком цепко скрепляют людей друг с другом. И он позволил себе говорить так, как держал бы речь с нарлакцем или аррантом: — Не скажешь ли допреж, отколе будешь?
— А откуда тебя знаю, не спросишь? — заметил мужик, также не стараясь ответить поскорее.
— Может, и спрошу, когда скажешь. Да то не диво: меня здесь многие знают.
Черный пес, отставший ненадолго по какой-то надобности, неслышно вышел из-за спины Зорко и встал рядом с лошадью. Зорко не видел собаку, но чувствовал все, что она делает, как могли чувствовать не глядя все Серые Псы. Пес прислушивался к новому человеку без злобы, но и без расположения.
Тут незнакомец едва заметно вдохнул, поднес дудку к губам, и она отозвалась ему дивным, неслыханным ранее звуком, будто пела сама, потому что он вдохнул в нее душу. Звуки сначала вышли из дудки на свет и осмотрелись, потом принялись водить по поляне хороводы, вроде вельхских духов, а потом поплыли, едва касаясь травы, в разные стороны, и лес откликался им каждым стволом, весь обратившись одной огромной музыкой, говорящей сама в себе, самой от себя отражающейся бесчисленным тысячеголосым эхом. Когда дудка замолчала, лес еще некоторое время звучал, впитывая эту музыку и уснащая ею свое тело.
Зорко знал, что великие мастера в каждом художестве не могут обойтись сами собой и непременно берут что-то от того бога, от которого ждут огня и красок и с коим непрестанно соперничают. Еще он знал — от сегванов, — что всякому богу, а значит, и всему в мире, есть свой знак. Когда сегваны гадали, они смотрели, как лягут знаки богов. Знак мог лечь прямо, а мог наоборот, перекинувшись сверху вниз и справа налево. Это свидетельствовало о том, что вместо бога появилось его отражение, восставшее из несути, противостоящей, как зеркало, миру. И художник, пленившись соперничеством, мог внимать незаметно перевернутым знакам отражения, исподволь переворачивая свое творение сверху вниз и противосолонь. Оттого в делах его не становились меньше услады, но перевернутые помыслы соединялись со сладкими делами, точно полынь с медом.
— Верно говорят, — сказал музыкант беззлобно, — что любая музыка хуже тишины. Из тишины она выходит, в тишину и возвращается.
— Если ты хотел так рассказать мне, откуда ты, то я так и не получил ответа, — возразил Зорко, который еще не решался верить услышанному. — Если тебя это утешит, я скажу, что любая тишина выходит из музыки и уходит в нее. Но ты налил мне меда, когда я попросил тебя сказать, сколько лет назад построен твой дом. Так или иначе, а то, о чем догадываюсь я, может отличаться от того, что было.