Валентин Маслюков - Побег
— Простите, Дивей! — проговорила она тоном очаровательной искренности. — Я виновата. Виновата, может статься, совсем не так, как вы думаете… Но что сказать: я взбалмошная, избалованная поклонением женщина. Злая, себялюбивая… Ну, вы и сами много можете сюда добавить.
Дивей, на мгновение замер, чтобы осмыслить разительное заявление, а потом безмолвно склонил голову, признавая за великой государыней право на самые невероятные и несправедливые суждения. Разумеется, он был покорен, и Зимка, необыкновенно проницательная во всем, что касалось мелкой галантной возни, не нуждалась ни в каких заверениях на этот счет. Они прекрасно понимали друг друга.
— Но у меня есть и хорошие свойства, — сказала она живо и опять тронула юношу за руку, вымаливая прощение лукавым взглядом. — Я признаю свою вину, — продолжала она, не дождавшись подсказки, — и вы можете, как это бывает между людьми чести, потребовать у меня удовлетворения.
На этот раз он глянул так, будто ослышался. Удивление его заставило усомниться и Зимку: что, собственно, она имела в виду? Ничего особенного. Ничего такого, чтобы возникла необходимость покраснеть или значительно пожать руку. Но она сделала и то, и другое: смутилась и легонечко стиснула покрытое шелковыми оборками запястье. Это у нее вышло само собой, естественно и мило — трудно было удержаться.
Словом, глупая растерянность одного из самых остроумных, легких на язык красавцев княжества — он поклонился с дурацкими словами на устах: слушаю, государыня! — доставила Зимке мимолетное, хотя и не лишенное червоточины удовольствие.
— Вы проводите меня в харчевню, — велела она обыденным голосом. Но, собравшись оставить карету, по внезапному наитию, схожему с острым ощущением опасности, остановилась, бросив взгляд на разбросанные по сиденью бумаги пигаликов. Предчувствие говорило ей — а Зимка считала себя необыкновенно тонким знатоком предчувствий! — что опасность рядом.
— Вот что-о-о, — протянула Зимка. — Поставьте стражу вокруг харчевни. Чтобы не пускали толпу. Не нужно праздных зевак. И еще… — Зимка додумывала на ходу. — Отправляйтесь, Дивей, в харчевню и спросите там моего названного отца Поплеву. Если найдете его, со всем возможным уважением, которого заслуживает государев тесть, Дивей! скажите почтенному… любимому старцу, что преданная дочь его сейчас будет. Если… если что не так, хорошенько расспросите кабатчика и возвращайтесь. Хорошенько расспросите, — повторила она с нажимом, не зная, как внушить то, что нужно. — Я жду вас. С нетерпением.
Когда посланник — или, может, разведчик? — удалился с поклоном, Зимка откинулась вглубь кареты и в лихорадочном, неудержимом уже волнении стиснула руки. Она отчаянно трусила.
Пятьдесят человек конной стражи — это, конечно же, было много для путанных улочек Хамовников: лошади, кареты, дворяне и челядь запрудили подходы — не пройдешь. А скоро Поплева наткнулся и на заставу.
— Не велено! — отрезал распоряжавшийся тут дворянин. Нетерпеливо покусывая соломинку, он выслушал вздорные объяснения простолюдина и еще раз отмахнулся: ничего такого, ни о каком государевом тесте он не слышал и распоряжений не получал. А которое было — никого не пускать! — прямо свидетельствовало против наглых домогательств Поплевы, ибо по сути своей подразумевало, что все, кому положено и кому надо, уже пущены.
— И придержи язык, приятель, — заключил дворянин — язвительный, изможденного вида человек с неулыбающимися глазами.
Но дело обстояло совсем не так, как предполагал, опираясь на здравый смысл, охранник. Кому положено, кто и сам стремился в харчевню, — тот оставался за пределами оцепления. А тот, кто, полагая себя в опасности, хотел бы убраться подальше, — тот оказался в западне… Когда ущелье улицы огласилось дробным цокотом копыт, Рукосилов человек Ананья, вторую неделю тайно обитавший в «Красавице долины», выглянул из окна коморки под самой крышей и к величайшему недоумению, которое быстро обратилось тревогой, обнаружил внизу половодье вооруженных всадников. У раскрытой двери харчевни наряженный в белое вельможа спешился, и донеслось зловещее слово: не пускать!
Разлившаяся по узкому лицу Ананьи бледность, которая оставила не тронутым только естественный красноватый цвет шишечки на конце носа, убедительно показала бы внимательному и вдумчивому наблюдателю, что Рукосилов лазутчик принял прибытие дворцовой стражи на свой счет. Наблюдателей, однако, не имелось. Ананья немощно ухватился за косяк окна, чтобы переждать слабость, и, кое-как воспрянув, метнулся вглубь комнатки с вполне определившимся намерением бежать. Однако он слишком хорошо знал, что покинуть харчевню можно только через общую комнату или через смежную с ней кухню, — оба пути отрезаны. Приоткрыв дверь на ведущую вниз лестницу, Ананья склонил ухо, пытаясь расслышать, что происходит.
Не много он разобрал и вернулся к себе, запершись изнутри на хлипкий засов. Уединение, как обнаружилось, понадобилось лазутчику, чтобы поспешно разоблачиться. Смурый кафтан его, самого неприметного и скучного покроя, имел увеличенные подкладками плечи, что оправдывалось тщедушным сложением лазутчика. Отсюда, из наращенного птичьим пером и пухом плеча, Ананья извлек с помощью остро заточенного кинжала перышко, мало чем отличное от других, — чуть больших размеров и с особой резаной меткой у корня.
Уронив кафтан на пол, лазутчик присел за стол, где стояла чернильница, и, часто оглядываясь на дверь, начеркал несколько торопливых строк, которые начинались обращением «Государь мой Рукосил!» Примечательно, что, несмотря на отчаянную спешку и напряженно-обеспокоенное лицо, Ананья позволил себе лишь самую необходимую краткость, опустив в обращении такие слова, как «милостивый», «батюшка» и «свет».
После точки осталось только обмахнуть не просохшее письмо извлеченным из подкладки же перышком — строки исчезли. Чистый лист можно было спокойно бросить на столе, — почтовое перышко выпорхнуло в окно. Дело сделано. Ананья скользнул к двери.
Внизу раздавался пронзительный, словно винтом закрученный голос. Ему вторил приниженными оправданиями хозяин харчевни Синюха. В отрывистых речах нельзя было уловить смысла, даже при том произвольном допущении, что таковой имелся. Прихватив кафтан, Ананья спустился по темной лестнице на два пролета ниже, но и тут не много понял, с некоторым удовлетворением разобрав только, что обладатель сверлящего голоса не может договориться с Синюхой. Что, вообще говоря, было и затруднительно, когда один изъяснялся все больше оплеухами, а второй, вовсе отказавшись от членораздельной речи, отвечал приглушенным воем.