Железные Лавры (СИ) - Смирнов Сергей Анатольевич
Во Дворец, где не был уже два года, входил через мусорные врата – и вход мой был весьма образен. Ибо тотчас вспомнил о том, что легче верблюду пройти «Игольные уши», нежели богатому – в Царство Небесное. Мусорные врата Дворца – почитай, те же «игольноушные» врата Иерусалима, о коих говорил Ты, Господи. И вот теперь я был не по своей воле и очень богат и даже весь разодет – и безо всякой натуги, особенно после постов, легким телом и сокрушенной душою проходил через «угольные уши» в карикатуру Царства Небесного на земле. А я то уж думал, когда достиг на голодный желудок Силоама, что привычные искушения кончаются и я при дверях чаемой жизни!
Внутри великой дворцовой утробы, кита соблазнительного и лукавого, меня вновь встречали двое, мало отличимые от тех, что караулили меня в Обители. Эти уж с большими приличиями повели меня, не отправляя в одиночку по тайному адресу.
Вдыхал знакомые запахи, бередившие душу, здоровался на ходу со знакомыми с детства мозаиками, приветливо мерцавшими в ответ, – и путь мой был не менее долог, но куда более приятен, нежели ранее – через весь мокрый и хладный Город.
Чем дальше двигались, тем стремительней таяло мое горделивое прозрение о срочном интересе ко мне управляющего Дворцом.
Когда едва не стремглав проходили не знакомыми мне комнатами, и вовсе потерялся в догадках. Поднимались все выше и выше по переходам. И наконец, мимолетно увидел на уровне взора и самого горизонта мира купол домовой церкви Богородицы Маяка – храма, возведенного всего-то полвека назад василевсом Константином Копронимом, свёкром нашей огнеокой царицы. Купол, пока не остыла память о грозном василевсе, чистили чаще остальных храмовых куполов – он и вправду сиял даже в зимний пасмурный день спасительной вершиной маяка. Картина в нечаянном окне промелькнула вещим знаком: у меня и вовсе дыхание сперло, хотя только что взлетал по лестницам легче чайки, а сопровождавшие запыхались.
И вот двадцать пять шагов по узкому и холодному порфировому коридору, коего мраморные стены искрились не смальтой мозаик, а каплями, что ночью спали инеем и лишь к полудню, верно, просыпались крупными, студёными слезами дворцового бытия. Чудилось новое подземелье. Но разве бывают подземелья на небесах, хоть и нижних?
Створки дверей – каждая вполовину уже моего худого тела – были обиты позолоченным рельефом вьющегося хмеля.
Знал теперь, что подумать, но первый раз в жизни испытал удивительный страх, коим хотелось дышать всей грудью, более не двигаясь. И уж вовсе – не переть на тот страх по-варварски, как лошадь – на боль.
«Двери! Двери!» - вдруг в нос прогудел один из проводников, на ходу сипло дышавших молчанием. Тотчас уразумел, что не ангелы меня вели, раз в сём псевдонебесном подземелье звучит неуместное эхо слов Литургии.
Один из сопровождавших неангелов, то есть тот же, ткнул ладонью в хмелевую шишку – и по ту сторону дверей раздался звук, словно бы рассыпался на мраморный пол кошелёк с серебряными монетами.
И вот спустя несколько мгновений я уже сидел в разогретой снизу печными каналами, весьма просторной в глубину комнате, посреди двух неангелов, на скамейке, обитой парчой поверх плотного пуха – перед занавесью, полупрозрачной, как пелена падающего в безветрии снега.
Она пришла и села за той занавесью на возвышении – автократор римлян, огнеокая царица Ирина. На ее стороне занавеси света было больше, там пылало с дюжину дорогих и потому очень ярких свеч, а не масляных язычков. Мы, вступившие в сей чертог, пали ниц.
- Здравствуй, Иоанн! – изрекла царица.
Узнал, узнал тот мягкий афинский говор, подобный роднику. Только то был высокий горный родник, падавший на камни чистейшим, но обжигающе холодным водопадом.
Приветствовал царицу самым витиеватым риторическим узором, какой только был способен создать в тот нежданный час.
Столь близко от правительницы Нового Рима первый раз очутился десять лет назад, в пору ее регентства – отец по случаю подвел своего малого отрока, и тогда мне даже почудилось, что она благословила меня, как священник. Страха не ведал, лишь волосы сами собой шевельнулись у меня на голове от прикосновения стрекочущей грозовой силы, потянулись к ней, а уж когда поцеловал царице руку, так словно крохотные молнии ужалили в губы. И все ее одеяния, помню, тихо стрекотали подобно металлу в сухую грозу. Но страха точно не было – одно онемение сердца внутри неизбывного любопытства. Нынче было то же самое, только, напротив, - некстати немел ум, предвидя немыслимое испытание, а сердце колотилось, заглушая всякое любопытство.
Когда поднялся на ноги по ее велению, занавесь уж прошла в сторону, как ушедший снег. Годы тоже проходили, а царица сохраняла ту же разящую красоту ночных молний, красу богини Афины – впрочем, с ликом округлым и даже мягким на первый взгляд издали.
- Твой покойный отец был верен мне, а ты, Иоанн? – вопросила василисса.
- Раб Господа Иисуса Христа и слуга твой, богоданный василевс. – Так и дерзнул разом и будто не по своей воле: назвать царицу как державного властелина по мужскому праву.
Царица присмотрелась ко мне – и мне почудилась на ее устах улыбка.
И та полускрытая улыбка до оторопи напомнила мне улыбку моего покойного отца.
- И что же, действительно этот варварский князь Карл считает, что женщине Бог воспретил управлять государством? Так он и сказал при твоих ушах?
То ум онемел, а теперь – и губы, уста до самой глотки. Не разумел уж тогда совсем, с какого конца попущения или Промысла начинался заговор и зрел ли он вовсе, густел ли еще не видным туманом, коему суждено скопиться в тучу над Дворцом, Городом и всем государством. Мои слова, мой рассказ мог передать василиссе лишь кто-то из тех троих, кто меня уже успел допросить вне Дворца. Ксенофонт? Филипп? Сам Никифор ли? Ради какой цели?
Царица как будто носом повела, что меня и вовсе сокрушило.
- Ты молчишь, Иоанн? Значит ли то, что вовсе таких слов не было, а дошел лишь слух бесовский? – вопросила она, выказывая немыслимое терпение.
Выбор был прост: либо чудовищно и беспощадно лгать, не останавливаясь во лжи ни на мгновение (а цель тому могла быть лишь одна – сдуть хоть ненадолго в сторону туман неясного заговора, не дать ему собраться в этот час, а там видно будет), ибо вес и цена правды показались мне страшными. Или же - бесстрашно сшибать лбами правду и мир противу слов псалма, в коем «правда и мир облобызались».
- Прости, автократор римлян, чистил от грязи дорог память, дабы передать тебе каждое слово в точности, - И вновь один из подготовленных наспех ответов выпал из моей души сам, вовсе не выбранный с тщательностью рассудка. – Вот как говорил князь франков Карл.
И передал царице в точности едва ли не оскорбительные речения Карла до самого упоминания им евиного греха: двинулся-таки на страх, как лошадь – на боль.
Царица выслушала, не полыхнула во взоре не единой огненно-ледяной молнией, лишь повела черной, всегда усмирённой молнией брови и вновь улыбнулась. Так – и вновь до гортанного моего удушья – напомнила мне, как улыбался мой покойный отец Филипп.
«Вот и посмотри на нее так же, как отец, и все поймёшь!» - крикнул мне кто-то беззвучно в душу, не ангел наверняка.
И задохнулся я вовсе, ибо нахлынула на меня сила невиданная. «Неужели, отец, ты был так влюблен в нее?» - помутилось во мне все разумение бытия.
Очутился в растерянности своей, как шатающийся пьяный на более него самого шатающейся палубе корабля, черпавшего перед гибелью обоими бортами. Да пьяному что – ему в самую беспечную радость и с палубой обняться, как с верной подружкой-фляжницей. Как не влюбиться в такую огненно-хладную, властную красоту, если она тебе еще и доверяет хоть на мизинец? В том, что василисса доверяла моему покойному отцу, я, с его же слов и по жару благословения, данного мне, отроку, ею самой, не сомневался. А раз уж такая взаимная, хоть и не равноценная беда – доверие царицы и чувство моего отца, - значит, отец не мог сеять семена заговора, урожай коего суждено было бы собрать уже не ему. Так мне увиделось. И в буре ошеломления ума вдруг успокоился сердцем – истинно как пьяный, коему уже не страшна буря.