Райдо Витич - О чем молчит лед
Следующая горсть Шахшиманом кинута была, в толпу, в пирующих. На стол, в траву сверкая полетели каменья, ослепляя хмельных. Ринулись за ними опоенные, как голодный на каравай, еду со столов сметая, непотребство творя на потеху нагов. А те в хохот и ну опять кидать, пылу добовляя. Чу, и до драки дошло. Лебедица лебедицу мутузить начали, одна другой подножку ставить, тянуться через головы за камнем, отпихивать своих. Ни жали, ни стыда, ни совести.
— Это ли родные твои? — качнулся к Дусе наг.
И одно слово просится — нет. А скажи, и вроде от рода отвернулась, Щуров и корни свои отринула.
Посмотрела на змея тяжело:
— Мои, — молвила. — Да под тобой согнуты.
— Так, — согласился. — Есть и впредь будет.
— Поломаешься, — предрекла. — Одно зернышко гниль дало — другие соком чистым богаты.
— Гниль мала, а въедлива. Пусти червя в оград, он весь урожай запаршивит.
— И то любо тебе?
— Мне? Роду твоему, арьему. Глянь: разве ж я их каменья сбирать принуждаю? Разве ж я локтями посестер да братавьев пихаю, морды за кусок яхонта да лала плющу? Вот она нутревина арья — вся наружу выползла. Меня не кори — на них гляди, — рукой махнул в сторону драчливых, до сверкучих каменьев алчущих. Шеймон смеясь еще и еще сыпал, развлекал брата. Не останавливали его, некому. Одни заняты были — Щурами данное на Нагами суленное меняя, другие хмелем упивались, песни рычали, что волки по студню, третьи ели до бесстыдства себя марая, четвертые женщин по углам сквернили до бесстыдства естество свое выставляя.
Не пир — тризна, не молодым — роду арьему.
Ой, Щур — батюшка! Лихо в разгуле — как же ты допустил, почто выпустил?
— Ненасытны вы, арьи, — зашептал Шах, закружил вокруг девушки, запел то в одно ухо, то в другое и словно паук сеть плел, опутывал. Омарачивал, дурманом и студеницей беспросветной ум окутывая. — В том сиры. Что до хмеля, что до тепла женского охочи, что в битве, что в жизни жадны. Вено ваша от ядра до Яра. На меньшее не согласны. Посули вам голубя в небе и ринитесь без ума, что крылья Щурами вам не дадены. Горячи, и безголовы от того. Но хороши, ой хороши, — обнял, через грудь перехватив. — Знатный пир, по — мне.
— Сытно, — порадовался Шеймон. Перехватил первую деву, что мимо него от сокола побежала и ну тискать урча. Та ослабла разом в его объятьях, скисла и квелостью занедужила. Миг — а сил и нет. Лежит плетью на его руках, не шевелиться. Муж, что за ней гнался, остановиться не успел — подножку от дщери Ма-Риной получил и носом травушку до ног Шеймона пробороздил. И захрапел хмелем сраженный.
Дуса в ужасе на него смотрела, на девушку что в лапах нага была без стыда смята.
И вой в душе, плачь до ливня. Кануть бы ей как день вчерашний!
— Что сама не своя? — стиснул ее наг.
— Пакостно. Непотребство творите.
— Полно тебе, моя Мадуса. Каждому свое дадено.
— Вами засеяно!
— Зато урожай-то сколь скор? А велик! Тьма годин минет, а он нас все кормить будет. И не канет. В кровь арью втравится, семенем нашим вольется. А там его сами разнесете, размножитесь уже сынами и девками нашими.
И к себе развернул, притягивая, в губы впился и ну мять ее ненасытно, будто в светлице они суженной. Дева отбиваться, а тот в лицо зашептал яро:
— Гожа ты мне. По самый хребет прилип. Хочешь: все племя мое в ногах твоих валяться будет, хочешь — каменьями тебя выложу, в злато обряжу!
— Постыл ты мне! — вырваться попыталась, кривясь от отвращения. Наг зашипел, исказился лицом:
— Так-то ты за честь меня одариваешь? — и крикнул в темноту стрекотно, непонятно. Шемон от девы отлип, кинул наземь и с любопытством в темноту уставился зрачками — щелочками.
— А добра потеха, — прошипел.
На свет костров Масурман выступил с Финной. Та лицом бела, взгляд затравлен, рубаха драна.
— Сестрица? — всхлипнула. Дуса к ней, а наг не пустил, сжал, зашипел на ухо:
— Гляди ж, что честью дают, что так берут. Авось оценишь, в ум войдешь!
Масурман деву на стол толкнул, мисы скидывая, рванул рубаху от горла и ну скверну творить, потешать разгулявшихся.
Дуса завыла, закрутилась, вывернуться из лап нага пытаясь, а тому словно в радость держать ее и поглаживать.
Крик стоит надсадный, а нагам, что песня соловушки по утру.
— Афинка твоя наложницей брату моему послужит, и Шеймону апосля сгодиться. Так?
Змей засмеялся, к распластанной под Масурманом девушке подходя:
— Не в отказе!
— Пируйте!! — крикнул Шахшиман, властно рукой взмахнув. — Дарю рабыню! До утра всяк кому годна — ваша!!
И подхватил Дусу, что последнее, что могла, сотворить пыталась — заклятье гиблое, за что гореть бы ей пред всем родом виной, будь другие времена. На лихое время она была ему учена и не думала, что сгодится.
Рарог силой своей согнула и в пирующих пустила, огню забаву отдавая, сестрицу тем спасая. Но птица красная глаза лишь в темноте выказала и растаяла под взглядом Шахшимана.
— Моя власть Дуса. Глупа ты, коль не поняла. Рарог — раба мне. Опоздали вы, — и рванул девушку за руку, к терему утаскивая.
Пролетел как ветер по горницам, вверх взвился и ринул с Дусы платье, так что треск пошел. Дверь в закуток отворил, туда толкнул. А там что нора — ни оконца, ни щелочки. В рост не встать, только лечь на тряпье как в храмину.
Дверь схлопала и наг на деву навалился, обвил как вьюн:
— Помилую — попомнишь. Один люб стану, один!..
И в губы впился, стиснул до стона тело беззащитное.
Не увернуться, не избавиться от ласк постылых, рук жадных, губ холодных. Ночь что вечность Дусе показалась, мукой милование. Плакала да кричала, молила, матушку да отца поминала, но наг что глух вовсе. Ни жали в нем, ни понятия.
Взял он ее и зашептал в залитое слезами лицо:
— Моя — попомнишь! Моя — не запамятуешь! Моя — чуешь ли?! Помни то крепко, вернусь — напомню. Нет тебе дороги назад и не будет. Затяжалеешь, царя этому миру принесешь мне на смену.
Запомнила.
А как ушел — нет.
Лежала нагая кольцом свернувшись и не видя ничего перед собой смотрела. Сумрак в душе, только тело истерзанное ноет, плачет отжившее девичье, любому не доставшееся.
И матушка видеться, плачет. Ран — батюшка, хмар стоит, рез сжимает. Братовья — соколы плечом к плечу, что за подобную скверну по утру бы отринули жениха из роду битым да терзанным, а Волох бы заклятье сотворил на маету вечную. И кружил бы жених по лесу всеми гнан и плеван, покуда хана за ним не пришла. Нет иной платы за паскудство… Ране не было.
Лесные шишки б ему не дали, водные не утолили, скрылись бы, огненные жарой потчивали, воздушные жалили. Отыгралось бы все племя над скверником…