Кейт Миллер - Книга Полетов
Но я не всегда жил отшельником. Было время, я с моими родными обитал в самом сердце города, во дворце, камни из стен которого позже легли в основу этого замка. И мы вовсе не были скопищем кровожадных людоедов, погрязших в пороке, как ты мог бы подумать, ибо изысканность наша превосходила понятие обычных людей. В бальных залах звучали чудесные хоры, для развлечения мы устраивали пышные празднества, работы наших писателей и художников отличались исключительной глубиной, и хоть мы и ели человечину, но с тончайшего фарфора, а кровь, что была для нас вином, пили из хрустальных кубков. На закате мы прогуливались под руку вдоль пустынного в этот час бульвара, мимо зашторенных окон и шорохов. Вечно молодые, вечно голодные. Способен ли ты представить нашу жизнь, непрестанную жажду плоти, скуку от одного и того же окружения. Мы давно забыли, что такое смех. В древних залах наших дворцов на окнах гнили портьеры, гобелены рассыпались на стенах. Жалкая власть над простолюдинами, нашей добычей... Я спросил, способен ли ты представить нашу жизнь, но мне самому ни разу за прошедшие века не пришло в голову влезть в их шкуру, в ту самую черепную коробку, которую я после раскрою, чтобы вычерпать ложкой нежный мозг. Очень нескоро попытался я представить жизнь, которая не тянется годами, а после нескольких коротких дней гаснет, как задутая свеча.
И не думай, что меня не соблазняли ваши печенья и соусы, аромат свежего хлеба и запах яблок. Они точно так же дразнят мой аппетит, оттого мой удел подчас невыносим. Но бесконечные годы были нам дарованы с единственным условием - с самого момента появления на свет никакой другой пищи, кроме как одинаковой с нашей плотью и кровью. Человечина поддерживала жизнь, все остальное было нам приговором.
Чем заполнить часы, если жизнь - вечность? Кто-то сочинял, исписывая стопки бумаги словами, что умрут раньше сочинителя. Другие увлеклись садоводством, зачарованные крохотными циклами, наполнявшими мир вне наших бессмертных оболочек, мимолетным существованием бабочек и цветов. Даже деревьям не дано было пережить нас. Даже горы успевали состариться раньше.
Я выбрал самое долговечное. Камни, эти кости земли, рожденные в огне, вспучившие земную оболочку, чье существование измеряется не поколениями людей, но циклами династий, чью форму способны менять только могучие силы: ветер, жара и влага. И людские руки. Черный камень этих гор живет дольше железа, дольше, быть может, человеческого духа. Я бродил по осыпям, свалкам тяжеловесного волнения гор в поисках цельных каменных глыб. Затем громадные валуны на катках из бревен приволакивали под мое окно, ибо ни одна мастерская не могла бы их вместить. Работая с деревянных подмостков, земля вокруг которых была покрыта черными осколками, я изваял статуи, что украшают сейчас большой мост.
У Пико перехватило дух.
- Так это твои?
- Труд столетий, такие древние, что никто в городе не помнит их творца.
- Они прекрасны. В первую ночь в этом городе, не успев обзавестись знакомыми, я устроился у подножья одной, положил голову на гигантскую лодыжку и чувствовал, что со мной рядом кто-то есть.
- Они видны отсюда; бывает, я разглядываю их даже с такого расстояния, ведь каждый изгиб хранится у меня в памяти.
- А читающий человек тоже твоя работа?
- Читающий человек? Ах да, это в честь одного поэта, не нашего рода, а смертного, который все же нашел слова описать одиночество бессмертия. Мне нравилась поэзия. Когда-то здесь были собраны целые полки книг, но все давно рассыпалось в прах.
Однако ты не мог не заметить пропасти между теми днями, когда моя семья прогуливалась в сумерках по бульвару, и настоящим, где я - всего лишь одинокий властелин мрачного черного замка в снегах.
Нас сгубили собственный аппетит и потомство, медленный, но неуклонный прирост нашей численности. Тогда как на заре нашей династии мы довольствовались городскими отбросами вроде узников, больных и увечных и тем самым служили поддержанию чистоты человеческой расы, с разросшимся семейством мы были принуждены врываться в дома, обращая их в бойни, где ради одного обеда истреблялись целые семьи.
Само собой, под такой угрозой городской люд ополчился против нас Однажды они высыпали на улицы со своим жалким оружием - вилками и вязальными спицами, садовыми ножницами и серпами - и пошли на нас войной, осадив наш дворец, крича, что на этот раз мы станем их едой.
Понятно, без опыта в кровопролитии они проиграли битву, ведь мы столетиями вострили свои клинки. Даже с их численным превосходством мы косили их, как сено, и кровь ручьями бежала в сточных канавах. Да, они проиграли битву, но выиграли войну. Ибо хоть мы пировали неделю, скоро тела убитых сгнили, и стало ясно, что мы приговорили себя, лишившись источника пищи.
Месяц или два нам удавалось продержаться, вылавливая тех, кто закрылся в своих домах или разбежался по окрестным полям. Но постепенно мы начали голодать.
Один за другим мои родственники поддавались соблазну обычной еды, жертвуя бессмертием ради черничного пирога или ломтя хлеба с маслом, и сами немедленно становились пищей для тех, кто оставался непреклонен в вере. Наконец уцелели лишь двое, я и моя любовница-кузина, чье тщедушное тело поддерживала железная воля. Единственные из всей нашей расы. Мы уговорились голодать, но не отступаться от старых обычаев. И мы голодали - обтянутые кожей ребра были как пустые полки в буфете, колени и локти как узлы на нитках наших членов. Вновь и вновь мы варили кости своих родных, и бульон с каждым разом был все жиже. И вот наступила ночь, когда, проснувшись, я увидел рядом с собой пустую постель, а из глубины дома долетел звук, что я поначалу приписал крысам, но, решив проверить, обнаружил свою любовницу в углу кухни с коркой хлеба во рту.
Гнев, голод и горечь переполнили меня, и, схватив тесак для рубки мяса, я отсек ей голову.
Следующие годы были трудны. Я сохранил тело любимой во льду и отведывал по чуть-чуть, сначала глазные яблоки, мозг, нежные груди, после тощее мясо ног и рук, напоследок сварив кости, из которых высосал мозг. Вот так я выживал, набираясь сил, чтобы рыскать по городу в поисках жителей, прятавшихся на чердаках и в подвалах с припасенной едой, детей, запертых в сундуки под кроватью, старух, засунутых в чуланы, как старая мебель. Из них я отобрал мальчика и девочку, брата с сестрой, как начало нового рода. Любой лавочник, факир, башмачник, флейтист и вор в этом городе - потомок этих двоих, тысячелетия как вытащенных из руин. Их сограждане поддерживали во мне жизнь, пока пара не дала потомство, а там я ограничивал себя до тех пор, пока не получил несколько пар, способных отдавать мне лишний приплод.