Екатерина Лесина - Наират-2. Жизнь решает все
— Он безумец, и он теперь каган. Пускай еще не принявший Благословенную камчу и плети верных ханмэ, но что бы он ни приказал — исполнят. И радуйся, что «приглашение» не от него, а от старой сволочи Кырыма. Да только он мне не указ. А сумасшедший щенок слишком занят собственным безумием. И весь Диван занят наверняка им же. Пока все очнутся, мы будем далеко.
— Но твои вахтаги… — каганари остановилась сама. Поняла.
Вахтаги. А что вахтаги? Одно дело — стоять хорошим лагерем, зубастым и гоношистым, все еще пьяным победой над побережниками, и совсем иное дело — рвать бывшего тегина, почти уже кагана. Нет больше в Ханме мудросильного Тай-Ы, поводыря собственных псов-воинов. И вся эта свора теперь если не слушается еще Ырхыза, то уж точно принюхивается-то к новому хозяину. Сунешься через них — закусают просто по привычке. На всякий случай.
— Мы ведь не убегаем, Агбай? — каганари мизинцем подхватила нечаянную слезу. — Мы ведь не убегаем?
Агбай снова не ответил. Агбаю были безразличны ее тревоги и смятение, его волновал этот самый лагерь, который сворачивался недостаточно быстро, и триумф, сгоревший вместе с кораблями. Его злило потраченное зазря золото и вынужденное отступление. Его будоражил призрак власти.
О власти он думал, отдавая ее Тай-Ы.
О власти мечтал, требуя родить кагану сына, а лучше двоих или троих.
О власти скорбел, узнав о болезни Юыма.
Не удержать… Вторая слеза покатилась по щеке — благо, в шатре не было никого, кто бы стал свидетелем слабости. А если б таковой нашелся, пошел бы слух, что искренне горюет каганари о муже, что сердце ее разбито, а душа томится тоскою. Толпа любит разбитые сердца и томящиеся души. И не желает знать, что горюет Уми не о муже — видела-то его от силы дюжины две раз — но о себе. О том, что до самой смерти быть ей безмужней и безвластной, ненужной нигде, кроме как на троне, во радость и славу Агбая.
Золото-золото, птицы и клетки, судьба, поперек которой ни шагу… А может сбежать? В простом платье не признают. Во дворец и на колени? Страшно. Убьет ведь, за вину, которой нету, за грехи чужие.
— Маа? — Юым вбежал в шатер, разрумянившийся и будто бы совсем здоровый. — Мааа! Кони!
Кони и люди, волы и повозки, шатры и паланкин. А в руке золоченые колокольчики — последнее, что от прежней жизни осталось.
— Мы выступаем немедленно, — приказал Агбай, подхватывая племянника. — Поедешь со мной на коне, мой каган?
Уми заткнула уши, чтобы не слышать радостного смеха Юыма. Ей хотелось вернуться во дворец. Но отныне ее путь лежал к побережью.
— Где эта сука? — Ырхыз осадил коня так, что тот попятился. — Где?! Уми! Уми, собачья кровь, не заставляй меня искать!
Лагерь у стен Ханмы опустел. Бродили собаки, вынюхивая в пепле костров съестное. Издали доносились пьяные голоса, неистово спорящие о чем-то. Качался ветер в пустом ведре, то и дело ударяя его о стену барака.
— Уми!
Ырхыз спрыгнул в грязь.
— Морхай, найди ее. Ты должен ее найти. Ты… Ты должен был привезти ее. Ты…
Отряд растворился в сумерках, оставшаяся стража и свита, пока рыхлая, разношерстная, сложившаяся сама по себе, тоже поспешила отступить.
— Уми!
Крик напугал ворон и собак, заставил стихнуть голоса, только ведро продолжало упрямо стучаться в стену. Подхватив с земли камень, Ырхыз запустил в деревянный бок и заорал, страшно, на одной ноте.
— Найти, найти, найтиииии! — Он плюхнулся на колени, вцепившись руками в волосы, раскачиваясь, захлебываясь слюной. И свита, растеряв остатки храбрости, отползла еще дальше.
Элья и сама не сразу решилась подойти, просто в какой-то момент стало все равно: будь что будет, лишь бы он замолчал.
— Ее здесь нет, — сказала она то, что не решался сказать никто. — Она ушла. Убежала. Пойдем.
— Нет.
— Да. Она теперь тебя совсем боится, слышишь?
Замер, позволил Элье взять себя за руки, и поднялся.
— Ты ведь теперь каган.
— Я каган, — согласился Ырхыз: — Я! Каган!
От его смеха шарахнулись кривобокие тени собак, а верный Морхай приложил к губам бело-черный символ Всевидящего, прося не то защиты, не то благословения.
Небо летело навстречу земле, гнуло вершины елей, тянулось к дороге, но не решалось опуститься — остры были копья всадников. А те, не глядя вверх, гнали взмыленных коней, полня тракт звоном и криками, деловитой суетой уже не бегущего, но отступающего отряда. Не дули больше в витые рога из морских раковин трубачи, не сверкали шлемы да доспехи, и скопа на лазоревом шелке не пластала крылья.
Тихо идет Агбай-нойон, победитель Рыб. Совсем как на войне.
Видит бывшая каганари Уми не просто отпечатки копыт в пыли, а шагающие армии, не размолотые конские кучи, а растоптанные замки; не лужи в бороздах, а кровь. Но все дальше и дальше Ханма, все проще и проще мысли…
Летит дорога от столицы, спешит к безопасному, покорному побережью, где крепости грозными рифами стоят, готовые рассечь, разодрать в клочья волну каганова войска.
Теперь и трубачи заиграли. Только напрасно: вернули тяжелое.
Быть войне.
Не золото — серая пыль покрывает лик каганари. А где-то там, в хвосте поезда, в забитой мягкой рухлядью тележке, под присмотром Рыхи и кормилицы, спит Юым, не ведая о том, что когда-нибудь станет каганом.
Или мертвецом.
— Ты лично доставишь это послание! Лично, слышишь? — Ырхыз дрожащими руками пытался скатать пергамент, но тот выскальзывал, разворачивался серым нутром, сплошь изгвазданным кляксами. Переписывать набело каган не желал. Каган желал, чтобы воля его была исполнена.
Перечить не смели.
— А если эта сука изворачиваться станет, скажи, что я велю ее остричь, привязать к соломенному коню и сам буду возить по улицам Ханмы, пока она не сдохнет от стыда. А не от стыда, так от голода.
Пергамент все-таки покорился, затянулись узлом шелковые ленты, зашипел брызгами пережженный воск, хрустнула печать в кулаке.
— Позволено ли мне будет сказать, мой каган? — Морхай упрямо смотрел в пол. Нет, перечить не осмелится, выполнит и передаст слово в слово.
— Не позволено, — отрезал Ырхыз. — Это ты ее упустил. И если упустишь снова, то… Или ты специально? Она тебя подкупила? Чем? Что она обещала?
Сухой голос бесцеремонно вмешался в беседу:
— Смею заверить, что ничего. Морхай, можешь быть свободен. Лучше, если склана тоже уйдет.
От былой почтительности у Кырыма не осталось и следа. Он поставил на столик знакомый кофр, поднял выпавший свиток, повертел в руках и сунул в поясной кошель.
— По-моему, вам нездоровится. Волнения сегодняшнего дня сказались…