Александр Зорич - Серый Тюльпан
– Этот еще страшнее, – Гита ткнула носком сандалии зарывшегося лицом в пыль толстяка. Его незащищенная доспехами спина была нещадно исполосована рублеными ранами, как подсохшая на солнцепеке лужа – тележными колесами.
Сандалия расклеилась еще больше, и ее носок стал похож на широко распахнутый клюв утенка. Гита наклонилась, чтобы этот клюв прикрыть. В ноздри ей ударил резкий аммиачный запах.
– Еще и описался тут…
– Папа говорил, это всегда так, – вздохнула Мелика.
– А откуда он знает?
– Он в солдатах был.
– Князь обрил?
– Не-е. Нанимался в дружину баронов фальмских.
– Небось денег заработал?
– Небось. Только они с дядьями все по дороге пропили.
Мелика ненадолго примолкла, присев на корточки над раздетым до подштанников щуплым благородным гиазиром с длинными кудрями цвета спелой пшеницы.
Гиазир лежал среди декадентских кустов прошлогоднего репейника в некотором, намекающем на занятную батальную коллизию, отдалении от основного скопления трупов. Ветер играл с его роскошной гривой в свои некрофилические игры.
Судя по тому, что на теле павшего было не различить смертельной раны, одни только синяки и ссадины, гиазир свернул шею, свалившись с ополоумевшего от страха коня. А уж потом дергачи помогли ему избавиться от платья.
Затем Мелика рассматривала татуировки на полном, мускулистом предплечье пехотного сотника: паук сладострастно смокчет мушиную кровь, ворон с аппетитом завтракает волчатиной, морская гидра душит в объятиях грудастую купальщицу с безобразно оттопыренными сосками. Еще были многообещающие короткие надписи. Впрочем, Мелика была неграмотной и насладиться глубиной философских обобщений, записанных на мертвом теле, ей не удалось.
– А что я нашла! – гордо провозвестила из кустов Гита. Ее карие глаза сияли.
– Покеж?!
– Вот!
– Меч? Ничего себе!
– Да ты прицени какой! – Зашуршала трава – это Гита, надув от натуги щеки, выволакивала из кустов настоящий полуторник. Преувеличенно массивное яблоко меча было облеплено зелеными гранатами разной величины и формы. Лезвие меча – чистое, незазубренное, неоскверненное – дало на солнце ослепительный блик.
– Ухтышка! – всплеснула руками Мелика. – И где он был?
– Да тут, в траве лежал. Эти балбесы его не заметили.
– А он… а он чей?
– Теперь – наш!
– Наш?
– А чей же еще?!
– И что мы с ним сделаем?
– Зароем где-нибудь, – решила Гита, к чему-то мысленно примеряясь. – Возле Тухлой Балки, на нашем месте. Там никто не найдет.
– А потом?
– А потом продадим! Деньги поделим, – Гита сделала паузу и пояснила: – Поделим поровну.
– А сейчас куда его девать? Он же тяжеленный! А нам еще Тюльпан искать… И надо бы пошевеливаться. А то как стемнеет, у-у, – Мелика угрюмо поежилась. – Сроду не была трусихой, но… понимаешь… мне тут иногда кажется, что меня кто-то сзади того… По шее пером щекочет…
– А давай его просто в землю воткнем! – предложила Гита, страхи Мелики показались ей ерундовыми.
– Ты что! Ты что! Мне папа говорил, этого нельзя делать ни в коем случае! – запротестовала Мелика.
– ???
– Потому что мечу это не нравится – торчать в земле!
– Подумаешь, не нравится! – Гита артистично закатила глаза. – В трупе ему, значит, нравится торчать. А в земле – нет, не нравится!
Гранатовое яблоко меча ответило словам Гиты приглушенным изумрудным сиянием, но ни одна из девочек этого тревожного обстоятельства не заметила. Обе были увлечены спором.
– Земля ему лезвие портит. Вот ему и не нравится! – пояснила Мелика. – Так что давай лучше в трупяка его воткнем. Тогда и видно его будет отовсюду!
– Как же! Отовсюду! Вот дойдем до вон того флажка – и ни фига уже нам видно не будет, – засомневалась Гита.
– Тогда давай заволокем труп на труп. А сверху еще один труп положим. Чтоб была башня. А в самого верхнего воткнем меч. Так мы точно его откуда хочешь заметим! – проявила сообразительность Мелика.
Так и сделали – татуированный стал фундаментом, одноглазый и пшеничноволосый – этажами.
Фриту было что вспомнить. Он гладил Эви по узкой морде, и прошлые дни являлись перед ним, как живые.
Он не утирал слез – ведь траур должен быть со слезами.
Про то, что «мужчины не плачут», пусть рассказывают изнеженные варанцы, которые чуть только кашель, мозоль или озноб – кличут врача с дзинькающими в сумке шарлатанскими микстурами и черными пиявками. Варанцы, которые считают, будто лошадь глупей конюха. Что ж… Вот они и валятся из седел, как погремушки из рук дитяти, стоит только коню скозлить или чуток подыграть задом, а уж если скакун понесет, то тут сразу «Шилол помоги!», а то и вовсе «мамочки!». Так говорят только ни во что не верящие варанцы, которые на застольях толкуют про пользу единодержавства и честят никчемных поэтов вместо того, чтобы обсуждать действительно насущные темы: как угодить богам, как обезопасить себя от завидущих и вооруженных до зубов соседей.
Фрит знал наверняка: мужчина должен плакать, когда умирает конь. Потому что нет у него никого дороже.
Сколько раз Эви уносил Фрита от разбойного люда, от песчаной бури, от чреватого низким чувством женского взгляда? Увы, Фрит умел считать только до ста.
А сколько раз чутье Эви выводило обессилившего от голода Фрита к человечьему жилью? Даже в непроглядное ненастье, даже в метель Эви умел находить дорогу. Он не боялся ни молнии, ни зверья, ни конокрадов.
Эх, сколько золотых монет было взято Фритом на спор – ведь Эви действительно был самым быстрым, самым выносливым, самым-самым…
С кем только Фрит об заклад не бился! Даже с племянницей аютской принцессы! И выиграл! Он всегда выигрывал!
И, между прочим, в одиночку, без такого помощника как Эви, торговое дело Фрит попросту не осилил бы. Это Эви стерег купленных лошадей, Эви водил их за собой и учил держаться гоголем перед покупателем, а когда Фрит никак не мог решить, стоит ли лошадка тех денег, Эви завсегда давал знак. Мол, «на вид хороша, а нрав гнилой»…
«А ведь поначалу-то не сказать было. Заморыш заморышем», – вздохнул Фрит и криво улыбнулся.
Когда Эви родился, кобыла не желала признавать сынка, даже морды к нему не поворачивала. А сам жеребенок уж до чего был слабенький – к сосцу материнскому и то подойти был неспособен…
Это он, Фрит, обсыпал склизкого нескладеныша отрубями да подволок к матке – и лишь тогда дурында облизала его, признала… Фрит помнил все, будто вчера, и запах прелого сена, в тот год такие дожди лили, что взопрели все сеновалы. Да что сеновалы! Даже перины в доме, и те…
Он заезжал и оповаживал Эви сам, никого к нему не допуская. Он выучил его всему, что должны знать верховые кони – и тайным посвистам, и ладному, собранному ходу. А когда Эви исполнился третий год и он вошел в стать и силу, Фрит покинул отчий дом, чтобы не возвращаться в него больше никогда.