Эдвард Планкетт - Родня эльфийского народа
Вечером Мэри Джейн возвращалась в свое жилище. Только тогда, после того как сгущалась тьма, душе Мэри Джейн удавалось увидеть в том городе отблеск прекрасного: когда зажигались фонари и сквозь дым тут и там пробивался свет звезд. Тогда хотелось ей выйти на воздух полюбоваться ночью, но старушка, которой вверили Мэри Джейн, не позволяла ей ничего подобного. И дни умножались на семь и становились неделями, проходили недели, и все дни были похожи один на другой. Все это время душа Мэри Джейн проливала слезы, тоскуя по красоте и не находя ее, — только по воскресеньям, в церкви, все было иначе; когда же она покидала храм, город казался ей еще более безотрадным, чем прежде.
И как-то раз решила она, что лучше быть Дикой Тварью глухих болот, нежели обладать душою, которая проливает слезы о красоте, не находя ее. С этого дня Мэри Джейн твердо решила избавиться от души. И она поведала свою историю одной из фабричных работниц и сказала ей так:
— Другие девушки одеваются в лохмотья и исполняют бездушную работу; верно, у кого-то из них нет души — может, они бы не отказались от моей?
Но фабричная работница отвечала ей:
— У всех бедняков есть души. Это — их единственное достояние.
Тогда Мэри Джейн стала приглядываться к богатым, где бы они ей ни встретились, — но тщетно искала она кого-нибудь обделенного душою.
И вот однажды, в тот час, когда отдыхают машины и отдыхают приставленные к ним люди, налетел ветер с болот, и затосковала душа Мэри Джейн. Девушка стояла тогда за воротами фабрики, и душа властно повелела ей запеть — и вольная песнь слетела с ее уст, как гимн болотам. В песнь эту вплелась тоска души по дому и по звучному голосу могучего и гордого северного Ветра и прекрасной его спутницы, снежной Пурги, и пела Мэри Джейн о сказаниях, что нашептывают друг другу тростники, — их знают чирок и сторожкая цапля. И песнь поплыла над запруженными людьми улицами — песнь пустошей и привольных диких краев, удивительных и волшебных; ибо в душу, созданную родней эльфов, вложены были и трели птиц, и рокот органа над топями.
Случилось так, что как раз в этот миг мимо проходил с приятелем синьор Томпсони, знаменитый английский тенор. Друзья остановились и заслушались; послушать останавливались все.
— На моей памяти Европа не знала ничего подобного, — сказал синьор Томпсони.
Так в жизни Мэри Джейн произошла перемена.
Нужным людям были разосланы письма, и эти люди решили, что через несколько недель Мэри Джейн должна петь в Опере Ковент-Гардена[2].
И Мэри Джейн отправили учиться в Лондон.
Лондон и уроки пения оказались приятнее, чем город Центральных графств и эти отвратительные машины. Но по-прежнему не вольна была Мэри Джейн уйти, чтобы жить, как ей нравится, у края болот, и по-прежнему желала она избавиться от своей души; но ей не удавалось отыскать никого, у кого бы уже не было собственной.
Однажды ей объявили, что англичане не станут слушать певицу, называющую себя мисс Раш, и спросили, какое бы более подходящее имя она захотела избрать.
— Я бы назвалась Грозный Северный Ветер, — отвечала Мэри Джейн. — Или Песнь Камышей.
И снова ответили ей, что так невозможно, и предложили назваться синьориной Марией Рассиано, и она молча согласилась — точно так же, как когда-то, не возражая, позволила увезти себя от своего викария; ничего не знала она об обычаях смертных.
Наконец настал день Оперы — холодный зимний день.
И синьорина Рассиано появилась на сцене перед переполненным залом.
И синьорина Рассиано запела.
В песнь эту вложила она всю тоску своей души — души, для которой закрыт был Рай, души, что умела лишь поклоняться Богу и постичь суть музыки; и тоска переполнила итальянскую арию — так неизбывная тайна холмов растворяется в перезвоне далеких колокольчиков овечьего стада.
Тогда в душах собравшихся в зале пробудились опасные воспоминания о далеком, бесконечно далеком прошлом — давно умершие, эти воспоминания словно воскресли на миг вновь при звуках дивной песни.
Странно, но кровь застыла в жилах зрителей, словно бы стояли они у края холодных болот и дул северный ветер.
Одних охватила скорбь, других — сожаления, третьих — неземной восторг — и вдруг песнь со стоном унеслась прочь: так ветры зимы улетают с болот, когда с юга приходит Весна.
Так окончилась песнь. Глубокое молчание, словно туман, окутало зал Оперы, безжалостно оборвав на полуслове светскую болтовню двух дам; одной из них была Селия, графиня Бирмингэм.
В мертвой тишине синьорина Рассиано бросилась прочь со сцены; вновь появилась она в зале, пробежала между рядов и устремилась к леди Бирмингэм.
— Возьми мою душу, — воскликнула она. — красивую душу! Она умеет поклоняться Богу, и постичь суть музыки, и мысленным взором представить Рай. А если отправишься ты вместе с нею к болотам, увидишь ты много дивного: там есть старинный город, весь сложенный из чудесного дерева, а по улицам его бродят призраки.
Леди Бирмингэм в изумлении воззрилась на нее.
— Видишь, — сказала синьорина Рассиано, — ну разве она не красива?
И певица схватилась рукою за грудь — слева, чуть выше сердца, и вот душа засияла в ее ладонях, синие и зеленые огни кружились в искристом хороводе, а в глубине пылало пурпурное пламя.
— Возьми же ее, — настаивала девушка, — и ты полюбишь все то, что воистину красиво, и узнаешь четыре ветра, и каждый — по имени, и услышишь песни птиц на рассвете. Мне она не нужна, ибо я не свободна. Приложи ее слева к груди чуть выше сердца.
По-прежнему все стояли, и леди Бирмингэм почувствовала себя неловко.
— Может быть, вы попытаетесь предложить ее кому-нибудь другому? — сказала она.
— Но у них у всех уже есть души, — отвечала синьорина Рассиано.
По-прежнему все оставались на ногах. Леди Бирмингэм взяла душу в руки.
— Может быть, это к счастью, — сказала она.
Ей вдруг захотелось прочесть молитву.
Она полузакрыла глаза и произнесла «Unberufen». Потом приложила душу слева к груди чуть выше сердца, надеясь, что уж теперь-то люди наконец сядут, а певица уйдет
И в тот же миг перед нею одежды певицы упали на пол бесформенной грудой. В это мгновение те, кто был рожден в сумерках, могли бы увидеть в тени кресел маленькое бурое существо — оно выкарабкалось из-под тряпья, затем метнулось в полосу света и стало невидимым для людских взоров.
Существо скакнуло туда и сюда, затем отыскало дверь и тут же оказалось на освещенной фонарями улице.
Те, кто рожден был в сумеречный час, верно, видели бы, как существо быстро запрыгало прочь, выбирая улицы, ведущие в восточном и северном направлении, оно то исчезало из виду в свете фонарей, то появлялось вновь, и над головою его дрожал болотный огонек.