Полина Копылова - Летописи Святых земель
Пробыв полчаса дома, пока устраивали раненого, Ниссагль снова вышел на воздух. Уже совсем развиднелось, было облачно, но светло. Снег на улицах слежался бурыми бороздами, на дне которых блестела вода. Стены покрылись инеем. С кровель капало. Под медными жерлами церковных водостоков наплыло синеватое месиво с наледью по краям. Пахло тяжелой зимней влагой, навозом, копотью, мокрой известью стен, горячим хлебом, дымом. Ниссагль спешил, пряча в мех потрескавшиеся губы. «Смотри-ка, вот мозгляк! Наверное, из Леса Аргаред, в Хааре таких не водится!» засмеялся кто-то ему вслед, потом запустил снежком, больно ударившим в спину, но Гирш даже не обернулся, так он спешил. Ему надо было пройти еще полгорода.
Второй этаж пузатого дома нависал над улицей, орошая ее сплошным дождем капели – не помогали даже два водостока в виде драконов, едко-зеленые от постоянной сырости. Малорослый посетитель нырнул под этот дождь, ощутив удары капель даже сквозь плотно намотанный шаперон. Открывший ему стражник был удивлен, увидев щуплую фигуру.
– Чрезвычайное и неотложное доношение господину начальнику городской стражи. Дело чести и жизни короля. – В голосе недомерка прозвучал металл, и стражник, впустив гостя и довольно вежливо осведомившись о его имени, отправился докладывать. Ниссагль присел в высокое скрипучее кресло и от напряжения никак не мог откинуться на спинку, все время сутулился. Вернулся стражник.
– Господин начальник вас ожидает. Следуйте за мной.
Он не запомнил переходов, какими шел, не разглядел, в какой комнате его принимают. Поклонившись низко и натянуто, он дожидался приказа говорить.
Тишина. Незнакомая брюзгливая тишина чужого покоя. Резные бутоны шиповника на спинке кресла, один обломан, меж ними толстые пальцы начальника. Дождавшись похожего на окрик приказа, он сглотнул и начал:
– Господин начальник городской стражи, хочу вам донести, что в моем доме находится тяжело раненный и впавший в беспамятство его величество король Эмандский.
Глава втораяПЛОДЫ ТЕРПЕНИЯОт нежданно пришедшей женской немочи болел низ живота – тупо и неотвязно. Желудок сжало комком от сосущего страха.
Она согнулась под одеялами, втянув голову в плечи и поджав колени, как плод в утробе, завозилась со стонущим вздохом, даже позволила себе замычать сквозь стиснутые зубы – так ей было скверно. Хуже всего в жизни боль женской тягости и ощущение страха. Теперь все это было вместе. Она грела живот ладонями, но и это не помогало.
Не надо, не надо было вчера принимать Эккегарда Варграна. Ведь знала, что тягость близко. Пустила. Ну и мучайся теперь, дура! Вот тебе за его вчерашний стыдливый румянец, за его потупленные перед всезнающей прислугой глаза, за его печальное, покаянное после приступа страсти лицо… Но как же славно! Она хохотнула, глуша смех в одеяле, – сегодня беспомощная, расслабленная и неспокойная, но вчера на этой самой кровати в душной тени нависшего балдахина окончательно привязавшая к себе благороднейшего и добродетельнейшего Эккегарда Варграна, что был плотью от плоти рода Высоких Этарет, магнатом и сыном магнатов, личным другом короля.
Тут воспоминание о короле накрыло мутящей нехорошей тревогой, Варгран со своим стыдом и сбивчивыми увещаниями вылетел из головы, и взгляд ее сосредоточился на пламени свечи. Это была простая белая свечка без часовых отметок, она никогда не гасла возле ее постели, хотя, с точки зрения местных, была совершенно бесполезна – от нечисти не хранила. Для этого имелись другие свечи, толстые, рябые, с витыми бороздками, словно их скручивали из лепешек, сиявшие искрящим холодным зеленым огнем. Они догорали до конца и сами гасли, исходя дымом, и в покое после них долго пахло чем-то неуловимо тонким – то ли смолой, то ли травой, то ли мхом болотным.
Эти предписанные древним обычаем свечи она невзлюбила сразу, как увидела. Их непривычный свет рождал в ней смутный страх. Она терпела, покуда ей однажды не привиделся некий безликий морок.
Это случилось на последнем месяце ее беременности, когда покой заставили множеством этих свечей, сохранив лишь узкий проход к кровати. Туманные волны света стали ходить по полу, но потолок оставался черным и угрюмым. Помнится, свечи в ту ночь искрили и мигали больше обычного.
Живот мешал ей улечься поудобнее и заснуть. Она сидела, высоко приподнятая подушками, устало глядя впереди себя. Потом начала всматриваться в потолок, еще не отдавая себе отчета в том, что же так притягивает ее взгляд. Вот одна ложбина свода как будто глубже и темнее других и вокруг нее нет узора. Она остановилась на ней, чувствуя, как сердце наполняется слабым, но явственным страхом. А там, в ложбине, клубилось и набухало тьмой нечто, а она, похолодев, не в силах была пошевельнуться, она смотрела, как это нечто растет и, продолжая притягивать взгляд, пожирает мысли и, клубясь, спускается, вытягивается, сходит на пол, прикрытое острым куколем, зыбкое, необоримо жуткое, испускающее волны ледяного мрака, и медленно-медленно подступает к ложу, не колебля зеленое пламя свечей. Вот оно все ближе, ближе… И все сильнее острый, леденящий ужас… Лица под капюшоном нет, но какой-то внутренний взор осязает облипшие чешуей челюсти и щербатую безъязыкую пасть, и пасть эта щерится.
Оно подошло, остановилось и, кажется, коснулось ее. Засмеялось невыносимо омерзительным, беззвучным, торжествующим смехом, который, минуя слух, навсегда вошел в мозг.
Потом оно исчезло. Вернее, ОН исчез, оставив ее немой и неподвижной в ледяном поту. Да, именно ОН, не «оно». Беатрикс почувствовала это намного раньше, чем поняла.
Долго еще по вечерам она пугливо оглядывалась через плечо, зная, что никого там нет, и все-таки чувствуя чье-то неотступное присутствие.
Но теперь она уже не оглядывалась. Она с болезненным упорством думала о своем, ее мозг был слишком натружен этими думами, чтобы предчувствие чего бы то ни было могло возникнуть ясно.
Послышались отдаленные шаги, успокоительно бормотнула за дверью камеристка, заскрипели петли.
Еще сильнее свело живот. Она повернула голову, чтобы посмотреть, тот ли это единственный, кто может входить без спроса.
Он стянул с головы облепленный снегом полуразмотавшийся шаперон, ржаво блеснули слежавшиеся кудри, открылось бледное напряженное лицо с пунцовым маленьким ртом, длинные углы которого были столь обольстительно гибкими в поцелуе.
Энвикко Алли еще чувствовал на щеках снежную сырость, слышал тугой шум летевшего навстречу ветра. Теперь его лицо обдало пахучим несвежим теплом, разбухшие в городской грязи сапоги неуклюже утонули в расстеленных на полу медвежьих шкурах.