Феликс Крес - Страж неприступных гор
— Во что ты не веришь.
— И ты тоже не веришь. Что у него должно получиться? Я был сыт им по горло и только поэтому сказал: иди! Он убедится, что капитанши на корабле нет, но вряд ли сумеет узнать, где она… и вернется. Правда, наш приятель скорее воображает нечто вроде такого: он пробирается на корабль, а там спит себе сладким сном наша красотка. Трах! Великий Мольдорн-посланник без лишнего шума отрывает девушке голову, после чего исчезает с помощью одной из своих штучек, которые так ему нравятся с тех пор, как у него наконец появилась возможность их использовать. Он приходит, кладет здесь голову нашего Рубина, то есть, собственно, сам Рубин…
— Это чудовищно. — Математик содрогнулся.
Готах пристально посмотрел на него:
— Но ведь… именно этого мы хотим добиться. Этой ночью Мольдорну наверняка не удастся, но рано или поздно…
— Чудовищно, — повторил старик.
— Лучше смирись с этой мыслью, Йольмен. Мы должны уничтожить эту женщину, ибо слово «убить» тут, пожалуй, не подходит.
— Знаю. — Голос старика прозвучал неожиданно резко. — Но стоит ли нам об этом говорить? Мы планируем преступление, притом преступление отвратительное, невообразимое для здравого рассудка…
— Эта девушка — вещь. Это Гееркото, Брошенный Предмет.
— Ты прекрасно знаешь, что не только. Она еще и человек, как ты и я.
— Скорее животное, а если бы я по-дартански любил цветастые определения, то сказал бы — чудовище, кровожадная бестия. Байки о пиратах — просто детские сказки по сравнению с тем всем, о чем могла бы рассказать ее команда.
— Ты преувеличиваешь.
— Даже если и так, то не слишком.
— Меня это нисколько не волнует, я не судья… а согласился стать палачом. И умру, если это сделаю.
Признание прозвучало беспомощно и наивно, отчасти как детское бунтарское обещание, а отчасти как мрачное предчувствие.
— Мастер Йольмен, — сказал Готах с уважением, которое должно было смягчить упрек, — это не я показал тебе математические модели, из которых следует катастрофа. Я только исследователь затхлых хроник, болтун и демагог, как говорите вы, математики. Я сказал тебе то, что знаю, но математическая интерпретация исходит от тебя. Историк ничего не докажет, он может лишь строить шаткие конструкции, опирающиеся на источники, к которым можно относиться по-разному.
— И что ты еще мне скажешь, мудрец-посланник? Я знаю, что я доказал, и потому постоянно убеждаю себя в том, что ее нужно остановить. Но убить…
— Уничтожить, не убить. Она не живая.
— Живая! Не говори глупости! — крикнул старик так громко, как только мог, и направил палец на Готаха. — Не прикрывай действительность словами, философ… Я математик и не умею смотреть сквозь разноцветные стеклышки, подобранные в зависимости от обстоятельств, я вижу только истину или ложь. Возможно, другие, даже математики, могут по-разному смотреть на мир формул и чисел и на тот, в котором живут. Но я не могу. За всю жизнь я даже собаку не пнул, а ты хочешь, чтобы я безо всяких сомнений убил человека, говоря себе: «Это плохой человек» или еще лучше: «Это, собственно, вообще не человек». Во имя чего-то неизмеримо важного, ибо спасение Шерни считаю крайне важным, я согласился совершить отвратительное преступление, которое хоть и необходимо, но останется преступлением; я живу с этой мыслью и с ней умру. Изволь оставить мне право быть искренним с самим собой.
Готах молчал.
— Ты умеешь красиво говорить… для математика.
— Меткое замечание. Для философа.
Готах улыбнулся, отчего выражение его перекошенной физиономии стало еще более издевательским.
— Это все ветер… — наконец сказал он. — Мы оба слишком раздражены… Зря.
Йольмен глубоко вздохнул и потер слезящиеся глаза.
— Да, это правда. Прости.
— И ты меня прости, Йольмен. Мы вместе несем свое бремя и должны друг другу помогать, а не ссориться.
— Твоя совесть…
— Помолчи лучше, поскольку ты сердишься и скажешь что-нибудь неумное. Мои сомнения, может быть, и не столь существенны, как твои, но это не значит, что их у меня нет. Я предпочел бы сейчас заниматься чем-нибудь другим. Честно говоря… чем угодно, только другим.
Оба замолчали, погруженные в собственные мысли.
Старогромбелардское слово «лах'агар», в отношении мудрецов Шерни обычно переводившееся как «посланник», дословно означало «обретенная часть». Среди миллионов разумных существ, или, вернее, среди миллионов людей, поскольку коты Шернь вообще не понимали, находились такие, кто сильнее других ощущал присутствие Полос. Существование Шерни осознавал каждый, так же как и собственное существование, но некоторые, кроме того, постигали ее природу, понимали и чувствовали, на чем основана Шернь. Полосы принимали таких людей, признавая их — символически — своей частью. Бессильные властелины могли творить все то же, что творили Полосы, и даже больше, ибо Шернь была силой мертвой и неразумной, в то время как посланники действовали осознанно. Но уже само намерение использовать силы Шерни вело к тому, что Полосы их отвергали. Парадокс всемогущества посланников заключался в том, что они были всемогущи до тех пор, пока ничего не делали… Шернь придала форму своему миру, связав себя с ним законами всего, и не влияла ни на что, происходившее под ее Полосами. Посланники — обретенная часть Шерни — вынуждены были быть такими же, как она.
Но теперь Шернь рассыпалась или, скорее, превратилась в нечто такое, чем она не была уже много тысячелетий. Ранее лишь присматривавшая за миром, словно садовник за цветами, она стала воином, ибо вела войну с подобной ей, но враждебной силой. Некоторые законы всего перестали работать; посланники могли и даже должны были действовать.
Вопрос только — могли ли?
Армектанский мир, навязанный всем народам в границах Вечной империи, имел весьма разнообразные обличья. Избалованный Дартан, сокровищница империи, пользовался почти полной независимостью — и отплатил добрым завоевателям кровавой войной, закончившейся три года назад унизительным для Армекта мирным договором. Формально вассальное, а фактически полностью независимое дартанское королевство уже замышляло новую войну, на этот раз за гегемонию на континенте.
Тем временем Морская провинция Вечной империи — нелюбимая, всегда презираемая, управляемая армектанскими властителями твердой рукой, — воспользовалась ослаблением, собственно, уже распадом империи. Здесь постоянно вспыхивали восстания, и в любой момент могло разгореться очередное.
В Дороне, старой столице Гарры, на каждом шагу виднелись следы предыдущего, подавленного бунта. Прошло несколько лет с тех пор, как Дорону разграбили и частично разрушили, но все еще то тут, то там пугали руины каменных домов, которые не имело смысла восстанавливать, но никому не хотелось окончательно их сносить — может, это было просто невыгодно? У армектанских властей сперва находились дела поважнее, чем снос развалин частных домов; потом, когда недолговечность их правления стала для всех очевидной, армектанский князь утратил всякое влияние. Окруженный личной гвардией, он лишь обитал там, но не правил. Владеть провинцией он хотел, но не мог.