Павел Крусанов - Укус ангела
Петруша тем временем с неумелым усердием продолжал куртизанить, упорно не замечая подпалённого рядом пороха, — странности в поведении кадета он относил отчасти за счёт казарменного воспитания, отчасти списывал на братские чувства, в число которых, по его понятиям, входила ревность к воздыхателю сестрицы. Однако Иван, в ответ на не сестринский поцелуй, и ревновал не по-родственному. То есть, его заботило не соблюдение ухажёром предписанных приличий, а досадный факт существования соперника в полноценном, не увечном виде. Опасности Петруша не чуял и однажды на свою беду решил смутить душу кадета теологической беседой, превозмогавшей рамки преподанного в корпусе катехизиса. В тот день они вдвоём купались в озере. За завтраком Петруша выпил два бокала «Каберне» и ему хотелось блистать.
— Ты, должно быть, заметил, — растянувшись под солнцем на камышовой циновке, небрежно предположил Легкоступов, — что Христос не даёт инструкций, как следует поступать вслед за капитуляцией второй щеки. Не говоря о том, что печень у человека и вовсе одна… Поэтому я не слишком отхожу от христианства, утверждая: если тебя звезданули по щеке — подставь другую, но потом непременно оторви обидчику голову. Словом, я хочу сказать, что Бог скорее личность, нежели абсолют, одновременно вобравший в себя плерому гностиков, эн-соф каббалистов, праджню махаянистов и стихию света манихеев.
Лежавший рядом Иван безмолвствовал.
— Берусь доказать, — дерзко заявил Петруша, — что Бог не вездесущ, не всемогущ, не всеведущ и не всеблаг, а стало быть, не слишком от нас с тобой отличен.
— Не верю, — с военной прямотой возразил Иван.
— Отчего же, изволь: Бог, сотворив мир и всё сущее, то есть, создав пространство вне себя, тем самым ограничил себя, ибо находится вне созданного им пространства. Следовательно, Бог не вездесущ.
— Чушь, — отрезал Некитаев.
— Вовсе нет. Ведь Бог добр. Будь Он вездесущ, Он был бы и во зле, и в грехе, а это не так.
Иван приподнялся и сел на циновке, по-турецки поджав ноги. На груди его, рядом с нательным крестиком, покачивался на сплетённом из цветных шёлковых нитей шнурке золотой амулет в виде славянского солнца с короткими и толстыми, как кудри, лучами.
— Далее, — как по писанному продолжил Петруша, — создав или допустив время, явление, так сказать, самостоятельное, Бог вновь ограничил себя, ибо Он не может уже сделать бывшее небывшим. Следовательно, Он не всемогущ.
— Но это не так, — возмутился кадет Некитаев.
— Это так, потому что Бог милостив. Будь Он всемогущ и не исправь зла сего мира, то Он являл бы нам не сострадание, а лицемерие.
На загорелом лице Ивана проступило чувство неопределённого качества.
— И наконец, — снисходительно подытожил Петруша, — сотворив души, наделённые свободной волей, Бог оказывается не в силах предугадать их поступки, иначе воля была бы не свободной. Следовательно, Он не всеведущ.
— Не знаю почему, но это не так, — угрюмо заупрямился Иван.
— Это так, ибо Он благ. Будь Бог всеведущ и знай злые помыслы людей, готовых сознательно предаться греху, Он не допустил бы греха. — Петруша шлёпнул на плече треугольного слепня. — Если же тебе угодно настаивать на том, что Бог всеведущ, то придётся признать, что Он не всеблаг. Ведь люди тогда, следуя Божьему промыслу, не могли бы избежать греха и поступить иначе, чтобы не нарушить Его волю. Но в таком случае за все деяния и прегрешения людей держать ответ перед Богом должен сам Бог.
Посчитав, что продолжение беседы в том же духе будет, пожалуй, уже избыточным бахвальством, дипломированный филолог Пётр Легкоступов встал с циновки и, потрогав свои горячие плечи, предложил окунуться. Иван остался недвижим. В голове его недолгое время происходила какая-то трудная работа, проделав которую, он тоже поднялся и легко двинулся за Петрушей к озеру. Пробитая солнечным светом, который не то волна, не то поле, не то сонм корпускул, прибрежная вода казалась рыжеватой. Ничего не подозревающий Легкоступов, спугнув стайку водомерок, зашёл в озеро по грудь, что удалось ему за три с половиной шага, и тут настигший его Иван бестрепетно и по-военному чётко продемонстрировал усвоенный урок. Взяв в кулак волосы на затылке Петруши, кадет Некитаев решительно окунул голову соперника в озеро, вода которого, по непроверенным местным слухам, считалась целебной. Извергая пузыри и поднимая придонную муть, Легкоступов забился и засучил в воде руками, однако Иван держал жертву крепко. Когда Петруша обмяк и пальцы его перестали цепляться за руки и ноги мучителя, Некитаев вытащил едва живого герменевтика на берег.
Стоя на карачках, Легкоступов довольно долго кашлял, выкатывая из орбит красные глаза, хрипел и производил ещё какие-то рвотные движения и звуки, при которых из носа и рта его хлестали потоки целебной воды, сдобренные «Каберне» и тягучей желчью. Наконец, насилу оправившись, Петруша немощно растянулся на траве и судорожно прошипел:
— Дрянь!.. Ублюдок!.. Я же утоп!
Но Иван был мрачен и убедительно серьёзен.
— Пусть за то, — хмуро рассудил он, — Всеведущий сам с себя взыщет. Разве не так выходит? — В глазах кадета не было никого — ни зверя, ни человека. — Запомни, Легкоступов: я знаю, что кровь во мне стала чёрной. Кровь во мне переменилась, и теперь мне всё можно. О Тане забудь. Ты понял меня, Легкоступов?
Петруша понял. Он ещё не отдышался до конца и взгляд его был мутным, но он всё понял.
— Ты же брат ей… — вышла из него задохнувшаяся мысль.
— А впредь давай устроим так, — предложил Иван, — я буду делать как захочу, а ты будешь объяснять, почему я поступаю правильно.
Как ни странно, эта мрачноватая шутка со временем преобразилась в некий зловещий постулат, действительно определявший суть одного из уровней их отношений. Однако это случилось потом. Теперь же Петруша подхватил свою одежду и, бормоча довольно банальные ругательства, на нетвёрдых ногах устремился к дому. Иван остался на берегу. Он сидел неподвижно над мерно бликующей гладью, а из воды жёлтыми бисеринами глаз долго и неотрывно смотрела на него узкая уклейка. Если и было сейчас в Иване что-то от солнца, которым он когда-нибудь намеревался явиться державе и миру, то это было солнце в затмении. На него легла тень безумия.
Этой ночью Иван Некитаев вошёл в спальню своей сестры. И Таня его приняла — то ли из страха перед помрачением брата, то ли из артистической потребности в острых переживаниях, из художественной тяги ко всему запретному, преступному, оправданному пониманием простой вещи: всякий больше боится прослыть порочным злодеем, чем на самом деле быть им. Так или иначе, но она без принуждения окунулась в эту терпкую ночь греха, а вынырнув в июльском сияющем утре, объявленном пронзительным воплем юрловского петуха, не умерла от стыда и раскаяния. Напротив, нечто новое, какое-то зазорное, но от того ещё более сладкое упоение нашла она в этой растленной любви, и с той ночи оба уже не упускали возможности во всякое время сорваться в бездну своей кромешной тайны, в обоюдном нетерпении не гнушаясь ни стогом сена со всей его скачущей травяной мелочью, ни погребом со студёным ледником, ни обсыпанным помётом, пухом и кудахтаньем чердачком курятника. Собственно, таиться им приходилось лишь от стоячего воротничка попечителя, который по давно заведённому порядку со всем семейством проводил летнее время в усадьбе Некитаевых (часто, впрочем, отлучаясь по безотлагательным хозяйственным хлопотам), и его жены — фанатика грибных и ягодных заготовок. От Петруши — едва ли не с надменным вызовом — Иван почти не скрывался, а прислуга и местные крестьяне заподозрить неладное могли не иначе, как застав нечестивцев с поличным. Но в этом случае, можно не сомневаться, шестнадцатилетний Иван Некитаев не остановился бы перед душегубством. Как и во всяком другом случае.