Нил Гейман - Океан в конце дороги
Это была пустота. Не темнота, не то, что мы зовем «небытие». А то, что находится под слегка размалеванным грубым холстом реальности.
И тут голодные птицы начали с шумом размахивать крыльями.
Они сели на вековой дуб, разодрали его и сожрали, за считанные секунды дерево исчезло вместе со всем, что находилось за ним.
Через живую изгородь выскользнула лиса и стала осторожно красться вниз по проселку, свет фермы золотил ее глаза, голову и шерстку. Не успела она проделать и половину пути, как ее вырвали из этого мира, оставив лишь пустоту.
Лэтти сказала: «Он дело говорил. Надо будить Ба».
«Ей это не понравится, — заметила Джинни. — С таким же успехом можно будить…»
«Ну и что. Если мы ее не поднимем, они разрушат весь этот мир».
Джинни ответила просто: «Я не знаю как».
Голодная туча, метнувшись ввысь, к кусочку ночного неба, где меж облаков проглядывали звезды, накинулась на созвездие в форме воздушного змея, название которого я никак не мог выучить, и принялась царапать, рвать, хватать и заглатывать. Не прошло и нескольких мгновений, как на месте неба и звезд оказалась лишь пульсирующая пустота, режущая глаз, если смотреть на нее в упор.
Я был обычным ребенком. То есть я был эгоистом и несколько сомневался в существовании того, что «не-я», зато верил, твердо верил, непоколебимо, что важнее меня нет ничего на свете. Ничего важнее, чем я сам, для меня не существовало.
Но даже и так я понимал, что происходит у меня на глазах. Голодные птицы собирались — нет, уже разрывали этот мир, полностью уничтожая его. Еще немного — и мира не будет. Мама, папа, сестра, мой дом, одноклассники, мой город, дедушки, бабушки, Лондон, Музей естественной истории, Франция, телевидение, книги, Древний Египет — из-за меня все это исчезнет, и на их месте ничего не останется.
Я не хотел умирать. Вдобавок я не хотел умирать, как Урсула Монктон — от острых когтей и клювов непонятно каких существ, у которых, может, даже ног и лица не было.
Я вообще не хотел умирать. Поймите.
Я отпустил руку Лэтти Хэмпсток и помчался изо всех сил, зная, что помедлить, даже притормозить — значит передумать, а это хуже всего, и спасти свою жизнь.
Далеко ли я убежал? Думаю, нет, не дальше, чем обычный ребенок.
Лэтти Хэмпсток кричала мне остановиться, но я все бежал по земле, где каждая травинка, каждый камешек на проселке, каждая ива и куст лещины светились золотом, бежал навстречу темноте. Я бежал и ненавидел себя за то, что бегу, как ненавидел себя, когда прыгнул с вышки в бассейн. Я знал, что отступать некуда, что в конце наверняка будет больно, и я знал, что за этот мир я готов отдать свою жизнь.
Они поднялись в воздух, эти голодные птицы, когда я бросился к ним, — совсем как голуби. Они стали носиться, кружиться — мрачные тени в ночи.
Я стоял в темноте и ждал, что они накинутся на меня. Ждал, что их клювы вонзятся мне в грудь, и они сожрут мое сердце.
Я стоял так, наверное, секунды две, а казалось, целую вечность.
И оно случилось.
Что-то обрушилось на меня сзади и повалило в придорожную грязь лицом. Искры посыпались из глаз. Земля врезалась в живот, и у меня перехватило дыхание.
(Тут возникает фантомное воспоминание: неясное мгновение, мутное отражение в колодце памяти. Я знаю, как себя чувствуешь, когда могильщики забирают сердце. Когда голодные птицы, эти огромные пасти, разрывают тебе грудь, хватают сердце, которое еще бьется, и пожирают его, стремясь добраться до того, что в нем спрятано. Я знаю, каково оно, словно это и вправду было частью моей жизни, моей смерти. А потом память проворно кроит все и перекраивает, и…)
Послышался голос: «Идиот! Не шевелись. Лежи смирно», — он принадлежал Лэтти Хэмпсток, а я, если бы и захотел, все равно бы не смог шевельнуться. Она навалилась сверху, и веса в ней было больше моего; она прижимала меня к траве, к влажной земле, и я ничего не видел.
Зато чувствовал.
Я чувствовал, как они бросаются на нее. Она держала меня, создавая живой барьер между мной и всем остальным миром.
Я услышал, как Лэтти закричала от боли.
Почувствовал, как она задрожала и задергалась.
Воздух наполнился противным, хищным, торжествующим гоготом, а мои уши закладывало от собственных рыданий и всхлипов…
Раздался голос: «Это недопустимо».
Голос был знакомый, но я не мог ни понять, откуда он идет, ни повернуть голову и посмотреть, кто говорит.
Лэтти лежала на мне, все еще подрагивая, но, когда голос заговорил, она притихла. Голос продолжал: «По какому праву вы причиняете зло моему дитя?»
Молчание. И потом:
— Она встала между нами и нашей законной жертвой.
«Вы могильщики. Пожиратели требухи, мусора, гнили. Вы чистильщики. Неужто вы думаете, что вам позволено причинять вред моей семье?»
Я понял, кто говорит. Этот голос напоминал голос бабушки Лэтти, старой миссис Хэмпсток. Такой знакомый и вместе с тем незнакомый. Если бы старая миссис Хэмпсток была императрицей, она, наверное, говорила бы так — величавее, строже и еще мелодичнее, чем старушка, которую я знал.
Что-то мокрое и теплое заливало мне спину.
— Нет… Владычица, нет.
В первый раз страх и сомнение прозвучали в голосе одной из голодных птиц.
«Есть соглашения, законы, уговоры, а вы все их нарушили».
Воцарилось молчание, и оно было громче слов. Им нечего было сказать.
Я почувствовал, как тело Лэтти скатилось с меня, взглянул вверх и увидел умное лицо Джинни Хэмпсток. Она села на обочине, я и спрятал лицо у нее на груди. Она обхватила одной рукой меня, а другой — Лэтти.
Из полумрака донесся голос голодной птицы, совсем не похожий на голос, он произнес только:
— Мы сожалеем о вашей утрате.
«Сожалеем?» Слово выстрелило, как плевок.
Джинни Хэмпсток раскачивалась из стороны в сторону, тихо напевая что-то без слов мне и своей дочери. Ее руки обнимали меня. Я поднял голову и оглянулся на ту, что говорила, мои глаза застилали слезы.
Я вглядывался в нее.
Вроде бы это была старая миссис Хэмпсток. А вроде и нет. Бабушку Лэтти она напоминала так же, как…
То есть…
Она сияла серебром. У нее были те же длинные белые волосы, но теперь она распрямилась и стояла точно юная девушка. Мои глаза привыкли к темноте, и я хотел выяснить, знакомо ли мне ее лицо, но смотреть на него было невмоготу, слишком ярко оно пылало. Как магний, ослепительно белым пламенем. Как фейерверк в ночь Гая Фокса. Как серебряный шиллинг в лучах полуденного солнца.
Я смотрел на нее сколько мог, а потом отвернулся, крепко зажмурившись, и видел лишь пульсирующее яркое пятно.