Марина и Сергей Дяченко - Хозяин Колодцев (сборник)
Ведь не тянет?
Не тянет. Я голоден, но не жажду сырого мяса. Может быть, как-нибудь потом…
Откуда эта тревога? Откуда эти краски? Неужели она что-то сотворила со мной, или, может быть, я сам с собой сотворил?
Какая бы ни случилась катастрофа — солнце будет вставать вовремя, и даже если городок со всеми своими жителями однажды обрушится в море, солнце все так же будет подниматься и опускаться, миллион лет…
Откуда нежность?
Почему мне так тоскливо оттого, что я не могу сесть сейчас рядом с рыдающей женщиной, обнять ее и успокоить?
Тем более что она давно уже не рыдает. Слезы высохли, тот, о ком плакали, давно в могиле, и могила затеряна, и сад, который вырос на ее месте, постарел и разрушился, и выкорчеван, и вырос новый сад… Так есть ли повод для горечи?
Нет, что-то со мной неладно.
Сейчас дорога повернет, и там, за поворотом, покажется мой дом…
Вот он.
Я подсознательно боялся, что дом окажется, к примеру, развалиной. Что прошло лет пятьдесят с тех пор, как я побеседовал с Орой Шантальей в скверном гостиничном номере; слава сове, дом стоял, как надо, казалось, что я оставил его вчера, в крайнем случае позавчера.
Огород был в полном порядке. Картошка вылезла из земли, обсохла на солнышке и забралась в мешки, ботва сползлась в кучу и самосожглась, на опустевших грядках царила благопристойная чистота, только пара тыкв, каждая с голову великана, не спешила убираться в подпол. Вероятно, ради живописности пейзажа.
Я поднялся на порог.
…Квадратный метр истертой плитки под ногами, квадратный метр облупленного потолка над самой головой, запасная вода в цинковом баке, маленькое зеркало в брызгах зубной пасты, в зеркале отражаются два лица — одно против другого, слишком близко, будто за мгновение до поцелуя, и собеседников можно принять за влюбленных, если не смотреть им в глаза…
Кого мне жаль? Её, себя? Всех тех, кому это еще предстоит — разрыв, потеря, крах? Пустота?
Почему, по какому закону гордость оборачивается гордыней, достоинство — себялюбием, постоянство — упрямством, сила — жестокостью, ум — бессердечием, а любовь — уродливым гномом, собственной противоположностью?
Ну, и как ты хочешь изменить это? Любой предмет отбрасывает тень, в любой душе есть темный угол. Научись любить и его тоже… Не получается?
В гостиной было холодно и сыро. Шепнув заклинание, я зажег камин. Совенок беспокойно всплеснул крыльями; я оглянулся, будто меня окликнули.
За столом, покрытом черным бархатом, сидела маленькая, черная, согбенная фигурка.
Мне сделалось страшно. Такого страха я не испытывал перед лицом смерти, в огненной пустыне.
Плотный капюшон прикрывал лицо сидящей. Я видел только подбородок — оплывший, покрытый редкими седыми волосками.
И руки — иссохшие старческие руки по обе стороны глиняной статуэтки.
Я стоял. Совенок нервничал, время шло, а я стоял, пригвожденный к месту; между нами висел миллион лет, миллион лет одиночества, его нельзя было отменить — но и простить нельзя было.
Наконец, я сделал первый шаг. Потом еще один; подошел на негнущихся ногах. Протянул руку; старческие ладони не дрогнули.
И тогда я взял со стола то, что принадлежало мне по праву.
…Три судьбы сразу, три мухи под мухобойкой, в лепешку, навсегда…
Осенняя муха, последняя, перламутрово-зеленая, отяжелевшая, будто от пива, звонкая обреченная муха кругами носилась вокруг пустого, без свечей, канделябра. Я ухватил болвана правой рукой за голову, левой — поперек туловища.
— Карается…
Сидящая не сделала ни единого движения, чтобы остановить меня. Даже если и могла; даже если у нее была эта призрачная возможность — поспорить с Корневым заклинанием.
Я хотел спросить, успела ли она вмешаться в мою душу. Это было очень важно, это было принципиально — в то же время я понимал, что не задам этого вопроса никогда. А если задам — окажусь дураком, трижды идиотом, недостойным магического звания…
Нет. Теперь я никогда этого не узнаю.
Я посмотрел на Кару в своих руках. Посмотрел — и ничего не почувствовал. Ни радости, ни страха. Даже интереса не ощутил — твердо зная при этом, что час пробил. Время произносить приговор.
Глиняный уродец вдруг начал стремительно нагреваться. Он почуял развязку. Почуял, что на этот раз я не пугаю и не притворяюсь — время пришло, и Кара состоится неотвратимо.
— Карается…
Старый Ятер. Ювелирша, купец, Март зи Гороф, вереница невинных жертв… Изуверство, препарация душ… Самоцветы, глядящие на мир остановившимися глазами…
— Карается та, что злонамеренно…
Я по-прежнему ничего не чувствовал. Где Судия, величественный, грозный, упоенный властью? Где головокружение, где стук крови в ушах? Где оно, счастье обладателя Кары? Муляж уже жжет мне ладони, нельзя тянуть дальше…
— Карается та, что злонамеренно нарушает тишину в этом доме. Карается эта муха за назойливое жужжание… и несоответствие правилам гигиены. Да будет так.
Хрусь!
В правой моей руке оказалась продолговатая голова, в левой — туловище; несколько крошек глины упало на пыльный сапог. Останки болвана быстро остывали; на камине лежала, картинно задрав лапки, дохлая муха.
Вероятно, она умерла сразу. Без мучений.
Я разжал пальцы; голова и туловище, минуту назад бывшие единым уродцем, беззвучно упали на ковер. Совенок придвинулся совсем близко — щекотал перьями мою щеку; от него исходил едва ощутимый, в какой-то степени даже приятный запах.
Я глупо улыбнулся.
И снова улыбнулся — так, что кончики рта поползли к ушам.
Мне было легко. Легко и спокойно, как в детстве.
Минута… Другая…
Я оторвал взгляд от глиняных обломков. Медленно обернулся; если она и смотрела из-под капюшона — глаз ее я не видел.
Совенок сорвался с моего плеча. Неуклюже спланировал через всю комнату, приземлился на стол. Оставил аккуратную кучку помета на пыльном бархате.
Я шагнул к столу, протянул руку, взялся за край грубой ткани и коротким движением откинул ее капюшон.
Складки увядшей кожи каскадами лежали на лбу и щеках; нос почти касался провалившихся темных губ. И с этого старческого лица смотрели такие знакомые карие глаза — правый подведен голубой краской, а левый — зеленой. Немигающие, застывшие, спокойные тем потусторонним спокойствием, которое живым недоступно.
КОНЕЦ