Анна Оуэн - Стальное зеркало
Смотреть на все это было невозможно. Кит стоял в толпе, наверху, специально забрался в самые дешевые ряды, чтобы ни с кем не сталкиваться, ни с кем не разговаривать. Видно прекрасно, слышно плохо — только интонацию удается поймать да какие-то обрывки слов, но ему больше и не нужно. Он и так знает все наизусть. Убожество это. Тоску эту смертную. Кормовую эту патоку. Все фальшивое, все горлом — и главное, совершенно же неинтересно. Конечно актеры… он не мог следить за репетициями, все это делалось без него. Но они всего лишь надувают щеки три раза там, где текст надувает их два. И мало мне было пышных слов и страстей в клочья, у меня еще аллитерации как литавры — бабах! — в каждой пятой строчке… будто дорогу кто-то под окном чинит среди ночи. Так же тупо, громко и монотонно.
Где-то совсем глубоко Кит помнил, что это происходит с ним каждый раз, когда пьеса встает с бумаги и становится зрелищем. Каждый раз, когда он приезжает в Лондинум и смотрит, что получилось. Каждый раз, когда герои начинают говорить чужим голосом, двигаться по сцене и сталкиваться друг с другом не в совершенном мире его воображения, а наяву. Все плоско, бедно, не передает сотой доли. Провал. Поражение.
Потом он привыкнет. Потом, через месяц, через два, когда в голове уже вовсю будет хлопать рифмами совсем другая история, он сможет пересмотреть постановку, уже спокойно, уже с удовольствием. Прикинуть, разобраться — где сплоховали актеры, где недотянул он сам, а где все получилось неплохо или даже хорошо. Что-то исправить, что-то учесть на будущее… но сейчас желчь стоит под горлом, а шагнуть с балкона — от смертного стыда — мешает, в основном, жуткая давка на галерее.
Снаружи, вернее, наверху, опять пошел мелкий мерзлый дождь, а солому на крыше не меняли со времен Пендрагонов. Гнилостный запах заглушал все вокруг, даже толпа, кажется, пропахла им и только им. Кит засунул руки поглубже в рукава. Нынешняя его одежда была старой и потертой — незачем выделяться — но очень теплой. Он всегда мерз на первых спектаклях даже летом, не то что зимой.
Дурачье вокруг ахает и воет. Дурачье внизу — тоже, разве что потише. Ничего не понимают. Жалко, что сегодня такая толпа. Будь публики поменьше, соседи заметили бы, что ему не нравится спектакль… могла бы получиться прекрасная драка.
Но все равно, даже в этом убогом и тошном было хорошо, когда побратим и смертный враг Хана-Небо поворачивается, смотрит через плечо на предавших его солдат и говорит «Ну что ж, провернулось колесо. Посмотрим, что будет дальше.» И улыбается. Проигрыш так проигрыш. Он сделал все, что мог человек, а теперь он поглядит, что там на той стороне, после жизни. А им всем — и побратиму — еще долго тыкаться в стены мира, который они создали. Вот это — и легкость в принятии решений, когда мысль о действии равна самому действию — он взял у Никки. И кажется, это все же удалось передать, хотя, — морщится Кит, — от настоящего огня это отличается как сонная ослиная моча на хмелю, которую на материке называют пивом, отличается от нашего эля на чернобыльнике, белене, багульнике, восковнице, имбире и корице… И уж вовсе не будем вспоминать о том, с кого был списан желчный надменный мальчишка, правитель приграничного Отрара, племянник хорезмийского шаха, тот, что убил послов Хана-Небо, чтобы заставить Чингиза вступить в войну раньше времени, сейчас, пока у Хорезма есть шанс эту войну выиграть. Убил, вызвал, опередил на шаг, на десять лет задержал смерть своей страны. Конечно не узнали, с кого, иначе не стояла бы густая брань до самой крыши, когда паренька зарезали, испугавшись, что он злоумышляет на жизнь дяди и повелителя, правильно испугавшись…
Сзади кто-то охает, толпа вокруг дергается, как одно большое тело, вминает Кита в ограждение. Как будто ему так уж хочется разглядеть это занудство лучше. Сейчас еще сцена и эта бездарь, играющая Священного Правителя, начнет переживать, что, вот, срок его вышел, а что он сделал? Объединил степь, дал ей закон, покорил и Китай, и державу киданей, и уйгуров, и хорезмийцев… а мир, оказывается, так велик, что все это — капля в море. Горе какое, смерть пришла, а вселенная не подогнута под колено. Трагедия. Смех один.
Рядом на перила ложатся две руки в черных перчатках. Левая гнется в тех местах, где человеческой кисти гнуться странно.
— Я бы не стал вас отвлекать, Маллин, — знакомый южный выговор, — но я вижу, представление вам не по вкусу.
Да, вот теперь у нас полная гармония. Запах, толпа, убожество внизу — и Таддер. Можно подавать к столу.
— Здесь, конечно, не лучшее место для беседы, — продолжает Таддер. — Но не знаю, как вы насчет лучшего — а я хотел попрощаться. Вряд ли еще увидимся.
Ах да, конечно. Конвой на юг пойдет через месяц, но переселенцев в Плимуте нужно и принимать, и устраивать — вряд ли Таддер до отплытия еще заедет в столицу. Что ж, на это дело он годится, а по ту сторону экватора у него и карьера устроиться может, тем более что Никки спит и видит во сне собственные верфи.
— Счастливого пути. А что до прочего — я бы не зарекался. Я тоже назначения жду и что-то мне подсказывает, что засунут меня куда-нибудь, где солнце не светит.
В истории с войной он в очередной раз действовал вразрез с интересами господина первого министра. Патрон не мстителен, да и причины у Кита были нешуточные, но неудовольствие выкажет обязательно — просто порядка ради.
— Вы ж видели — в Орлеане солнце не хуже, чем у нас… — Таддер усмехается и выглядит на редкость довольным.
— Да кто ж мне позволит туда вернуться… — машет рукой Кит. Никто не позволит, и это уже не по злобе. Слишком много шуму вышло в Орлеане — и не только по вине обстоятельств. По меньшей мере половину можно честно отнести на счет пристрастия некоего Кристофера Маллина к дешевым театральным эффектам.
— Вам не позволят, вам просто прикажут. — улыбается Таддер, — Кажется, я обогнал курьера — он хуже знает ваши привычки. Позвольте вас поздравить с назначением, господин чрезвычайный посол и личный представитель Ее Величества в Аурелии.
Сукин сын Никки. Я ему, конечно, задолжал, но не столько же.
— Капитан, вы меня разыгрываете. В Орлеан не назначают рыцарей в первом поколении. Туземцев от нашего вида икота пробирает.
— На этот раз не проберет. Ни короля, ни его наследника — а остальным придется икать в платок…
Может быть… может быть. Зря я грешу на Никки, он мог посоветовать, но не он принимал решение. Очень элегантное решение. С одной стороны, я — один из тех, кто способствовал прекращению войны и превращению ее в «печальное недоразумение». Мое назначение — жест доброй воли. С другой, я — сын башмачника, сделавший карьеру на темной стороне улицы, и мое назначение — оплеуха аурелианским порядкам. Оплеуха, которую им придется съесть с очень радужной миной. С третьей, для меня, несмотря на мое место в неофициальной иерархии, открытое признание, да еще исходящее от Ее Величества лично — это невероятный шаг вверх. После этого я смогу сойти с карусели, мне открыта дорога во всех сферах, кроме моря — где я ничего не понимаю и уже не буду понимать — открыта до самых высших ступеней. Можно сказать, пример для юношества — служи и будешь вознагражден. Но поскольку все, кому нужно, знают, что я с карусели сходить не хочу, а году — а это по-меньшей мере год — церемоний, пустопорожних склок, работы в обеспечении и жестокого распорядка — предпочту даже тюрьму, то это оплеуха и мне. Увесистая, выданная со знанием дела.