Наталья Игнатова - Ничего неизменного
Она взяла нож. И сделала в клубнике надрез.
Впервые за все время разговора, Мартину стало интересно. Нет, не то, что говорила мисс дю Порслейн. Ему понравилось, как лезвие вошло в сочную, алую мякоть. Как красный сок потек по белой коже.
Заноза вытянул из пачки еще одну сигарету. Берана, которая, наплевав на обязанности — и, заодно, на приличия — уселась к нему на колени, во все уши слушала мисс дю Порслейн. И ни на клубнику, ни на Мартина не обращала внимания.
— Я знаю, как это бывает, — сказала она. — Мужья пропадают в море, военные моряки, и считаются пропавшими без вести. Поэтому семьям не платят пенсии.
Вряд ли мисс дю Порслейн нуждалась в пенсии, хоть при жизни, хоть после смерти. Она не рассказывала о том, что бедствовала. Она рассказывала о том, как два года, прошедшие до встречи с Хольгером, хранила верность своему Эрику. И как хранила ее потом. Всегда. Вплоть до афата. Несмотря на то, что после смерти вновь взяла девичье имя. Рассказывала, как мечтала о ребенке. Хотя бы об одном. О девочке или о мальчике. Впереди была одинокая жизнь и, скорее всего, монастырь под старость. Она уже выбирала, в какой именно из монастырей начать делать пожертвования, когда Хольгер сказал, что сможет сделать ее бессмертной.
Вечно юной. Вечно прекрасной.
Вечно одинокой.
Ей нужны были молодость и красота. Скорее всего. Заноза не поручился бы — он пока слишком мало знал мисс дю Порслейн, чтобы делать выводы, — но слишком уж трагично говорила она об этом. Именно о красоте и юности. И слишком часто в ее рассказе звучали слова «юная», «прекрасная» и «мертвая». Вместе получалось «юная, прекрасная, мертвая», от чего Занозе хотелось сменить кожаный плащ на черный шелк, надеть ботинки до колена, и уйти куда-нибудь на кладбище, пить с готами красное вино.
Нет, вина он не пил. Но мог пить кровь пьяных от вина готов. А это одно и то же.
По словам мисс дю Порслейн, Хольгер с каждым десятилетием становился все бесчувственнее. Все чаще убивал «поцелуями». И давал все больше афатов. Окружил себя молодыми вампирами, парнями и девушками, которых держал то ли на положении рабов, то ли, вообще, живой мебели. Ему нужны были дайны, которые най получали с афатом, дайны, которых не было у него самого. Хольгер наблюдал за молодняком, пока не понимал принцип использования новых дайнов, а потом приказывал оставить най на солнце.
Этих, молодых, которые менялись чуть ли не каждые несколько месяцев, он уже не учил останавливаться во время «поцелуя». Он, вообще, не говорил им, что убивать нельзя. Наоборот, твердил, что убивать — это правильно. Они спасали людей. От старости и болезней, от одиночества, от войн, от страшных смертей, которые в те времена подстерегали на каждом шагу. Дарили блаженство, отпускали душу в рай, открывали райские врата прямо в тварном мире.
Пристрастие к молодежи Хольгер питал всегда. Его Слуги приводили в дом, в жертву господину, только молодых людей, а когда он или его най охотились, они тоже выбирали самых юных. Тридцатилетняя война — безумное и страшное время. В потерянной молодежи не было недостатка, и никто не считал, сколько же их, потерялось в буквальном смысле.
Безумное и страшное время…
Для мисс дю Порслейн оно было родным. И воспоминания окрашивались ностальгической грустью. Но удивляло не это. Удивляло то, что она грустила не по вседозволенности. В этом смысле, в понимании того, что можно делать, а что нельзя, для нее ничего не изменилось. Семнадцатый век или двадцать первый — нет никакой разницы, пока улицы полны красивых парней и девушек, которых можно «целовать», и самой решать, станет ли «поцелуй» смертельным. Ни тогда, ни сейчас мисс дю Порслейн не заботилась о том, как заметать следы и прятать трупы.
Ни тогда, ни сейчас не думала о том, что убивать нельзя.
Можно. Ведь это во благо. И смерти, куда более страшные, по-прежнему подстерегают на каждом шагу.
Ну, трупами-то, положим, занимались Слуги Хольгера. А вот воспитанием мисс дю Порслейн заняться было некому.
— Я понять не могу, — шепнула Берана, — мне ее жалко, или мне от нее жутко.
Лучше не скажешь.
Заноза смотрел, как блестит нож в руках мисс дю Порслейн, как лезвие режет ягоды, превращая их в цветы с кровавыми, сочными лепестками. Он тоже не знал, жалеет он вампиршу или злится на нее.
Даже не мог толком понять, если злится, то за что. Над этим еще предстояло подумать.
А дочка у мисс дю Порслейн появилась уже после войны. В шестьсот пятидесятом. Кто-то из най по глупости или из интереса притащил с охоты девочку лет восьми. Живую девочку.
— Я знала, что ее убьют, — последняя ягода раскрылась в пальцах кровавым цветком, — я хотела спасти ее.
Заноза в красках представил себе историю побега неприспособленной к самостоятельному существованию вампирши с украденным, перепуганным ребенком. Послевоенные Нидерланды, озверевшие люди, из ценностей — только украшения и пара нарядных платьев. И девочка, живая, о которой нужно как-то заботиться, а как это делается, мисс дю Порслейн забыла лет сорок назад. Эта история не могла закончиться хорошо. Не важно, кто поймал беглянок, Хольгер, семья девочки или просто лихие люди.
Важна была попытка сбежать. Единственное, что имело значение. Зато огромное.
— Я попросила ее себе, — сказала мисс дю Порслейн, — и сделала вампиром.
Берана издала звук. Что-то вроде вопросительного: «ых?»
Заноза поперхнулся дымом.
Мартин вытаращился на вампиршу изумленными, круглыми глазами, и сейчас зрачки в них были абсолютно нормальными.
— Вы убили ребенка?
— Я спасла ее, — мисс дю Порслейн покачала головой. — Спасла мою Лидию, мою девочку. Неужели вы думаете, что ей лучше было умереть?
Они сказали «да», все втроем. Хором. Мартин на итальянском, Берана — на испанском, и Заноза — на немецком. Когда он злился, английский часто вышибало из головы.
— Как вы неправы! Вы так ужасно неправы… если б вы только знали, — мисс дю Порслейн протянула к Занозе перепачканные алым, пахнущие клубникой пальцы. — Можно мне сигарету, герр Сплиттер? Август убил ее. Все равно. Дал нам всего десять лет, а потом отправил Лидию на солнце. Но эти десять лет были счастливыми. И для Лидии, и для меня. Десять лет счастья. У нее была мама, у меня — моя доченька. Вам никогда не понять, какую цену можно отдать за своего ребенка. Разве что ей, — взгляд ярких, нефритовых глаз мазнул по Беране, — но я молю Господа, чтобы и она не поняла.
* * *
Мартин чувствовал, как его изумление сменяется апатией. Странно. Он ожидал, что разозлится на Виолет. Она — детоубийца. С такими тварями разговаривать не о чем, их самих убивать надо. Но злости не было. И интереса не было. Виолет больше не хотелось видеть. Опасность разозлиться все же оставалась, а прикончить упырицу — значит, подвести Занозу. Так что лучше бы ей уйти сейчас, пока драматизм истории кажется настоящим, и мешает верно оценить убийство девочки.