Клайв Баркер - Имаджика
Сверху донесся голос Сартори, но он говорил так тихо, что даже при открытой двери нельзя было разобрать ни единого слова. Однако слова перешли в рыдания, и это нарушило ее сосредоточенность. Нить молитвы была потеряна. Не имеет значения. Она сказала достаточно, чтобы выразить свои чувства:
«Огонь уже совсем близко, Богиня. Мне страшно».
Что тут еще можно сказать?
* * *Огромная скорость, с которой двигались Миляга и Нуллианак, отнюдь не уменьшила впечатления от масштабов города – скорее, наоборот. По мере того, как проходили минуты, а улицы все продолжали мелькать мимо, тысяча за тысячей, ослепляя глаза все тем же насыщенным цветом домов, уходивших под небеса, величие этого труда переставало казаться эпическим и все более наводило на мысль о безумии. При всем очаровании красок, идеальности пропорций и совершенстве отделки город был бредом сумасшедшего, навязчивой галлюцинацией, которая отказывалась успокоиться до тех пор, пока не покрыла каждый квадратный дюйм этого Доминиона памятниками своей собственной неутомимости. На улицах по-прежнему не было видно ни одного обитателя, и в сердце Миляги закралось подозрение, которое он в конце концов выразил вслух – правда, не в форме утверждения, а в форме вопроса:
– Кто живет здесь?
– Хапексамендиос.
– А еще кто?
– Это Его город, – сказал Нуллианак.
– А в нем есть горожане?
– Это Его город.
Ответ был достаточно ясен. В городе не было ни одной живой души, а колыхание виноградных лоз и штор, которое он замечал в начале пути, либо было вызвано его приближением, либо, что более вероятно, было игрой иллюзий, которой забавлялись пустые здания, чтобы скоротать столетия.
Но в конце концов, после того как они миновали бесчисленное множество неотличимых друг от друга улиц, стали появляться кое-какие признаки едва ощутимых изменений. Буйные краски постепенно становились все более насыщенными, а бока камней казались такими лоснящимися, словно они вот-вот должны расплыться и потечь. Отделка фасадов стала еще более утонченной, а пропорции – совершенными, что навело Милягу на мысль о том, что они приближаются к первопричине этого города, а районы, над которыми они пролетали вначале, были лишь имитациями, выхолощенными от непрестанного повторения.
Подтверждая подозрение о том, что путешествие близится к концу, проводник Миляги заговорил.
– Он знал, что ты придешь, – сказал он. – Он послал часть моих братьев на границу, чтобы встретить тебя.
– А вас много?
– Много, – сказал Нуллианак. – Минус два. – Он обернулся на Милягу. – Но ты-то, конечно, об этом знаешь. Ведь это ты их убил.
– Если б я этого не сделал, они бы убили меня.
– А разве не было бы это предметом гордости для нашего племени? – сказал Нуллианак. – Убить Сына Бога...
Его молнии засмеялись, но веселости в этих звуках было не больше, чем в хрипе умирающего.
– А ты не боишься? – спросил его Миляга.
– А чего я должен бояться?
– Говорить такие вещи, когда мой Отец может тебя услышать?
– Он нуждается во мне, – ответил Нуллианак, – а я не нуждаюсь в том, чтобы жить. – Наступила пауза. – Хотя мне будет жаль, если я не приму участия в уничтожении Доминионов, – добавил он, поразмыслив.
– Почему?
– Потому что ради этого я был рожден. Слишком долго я жил, дожидаясь этого дня.
– Как долго?
– Много тысячелетий, Маэстро. Много-много тысячелетий.
Мысль о том, что он летит рядом с существом, которое прожило во много раз более долгую жизнь, чем он сам, и рассматривало грядущее уничтожение как главную ее цель, заставила Милягу замолчать. Интересно, как долго еще Нуллианакам дожидаться своей награды? В отсутствие дыхания и сердцебиения чувство времени оставило его, и он не представлял себе, сколько минут прошло с тех пор, как он покинул тело на Гамут-стрит – две, пять, десять? Но, в сущности, это не имело никакого значения. Теперь, когда Доминионы примирены, Хапексамендиос может выбрать любой удобный момент, и Миляге оставалось утешать себя только тем, что проводник его по-прежнему рядом, и, стало быть, призыв к оружию еще не прозвучал.
Постепенно скорость и высота полета Нуллианака стали снижаться, и вот они уже парили в нескольких дюймах над улицей. Отделка окружающих домов приобрела гротескный характер: каждый кирпич и камень был покрыт тончайшей филигранной резьбой. Но в этом лабиринте орнаментов не было красоты – одно лишь слепое наваждение. Их избыточность производила впечатление не живости и изящества, а болезненной навязчивости, словно бессмысленное, безостановочное кишение личинок. Тот же упадок поразил и краски, нежностью и разнообразием которых он так восхищался на окраинах. Оттенки и нюансы исчезли. Теперь все цвета обрели невыносимую яркость алого, но эта кричащая пестрота не оживляла атмосферу, а, напротив, делала ее еще более гнетущей. Хотя прожилки света по-прежнему струились в камнях, покрывавшая их резьба поглощала сияние, и на улицах царил унылый сумрак.
– Дальше я не могу тебя сопровождать, Примиритель, – сказал Нуллианак. – Отсюда ты пойдешь один.
– Может быть, я скажу своему Отцу, кто нашел меня? – сказал Миляга, надеясь, что эта лесть поможет ему выманить у Нуллианака еще какую-нибудь полезную информацию.
– У меня нет имени, – ответил Нуллианак. – Я – это мой брат, а мой брат – это я.
– Понятно. Жаль...
– Но ты предложил оказать мне услугу, Примиритель. Позволь же мне отблагодарить тебя.
– Да?
– Назови мне место, которое я уничтожу в честь тебя – город, страну, что угодно.
– Но зачем мне это? – спросил Миляга.
– Ведь ты – сын своего Отца, – ответил Нуллианак. – Стало быть, ты хочешь того же, что и Он.
Несмотря на всю свою осторожность, Миляга не смог выдавить из себя ни слова и наградил разрушителя кислым взглядом.
– Нет? – спросил Нуллианак.
– Нет.
– Стало быть, нам нечего друг другу подарить, – сказал он и, не произнося больше ни слова, взмыл ввысь и полетел прочь.
Миляга не пытался остановить его, чтобы спросить, куда идти дальше. Перед ним открывался только один путь – в сердце этого метрополиса, полузадушенное кричащими красками и навязчивой отделкой. Конечно, он обладал способностью двигаться со скоростью мысли, но ему не хотелось тревожить Незримого, и он опустился в ослепительно яркий сумрак улиц, чтобы принять обличье скромного пешехода. Дома, мимо которых ему пришлось идти, были настолько изъедены орнаментом, что, казалось, они вот-вот рухнут.
Подобно тому, как великолепие окраин уступило место упадку, упадок в свою очередь уступил место патологии. То, что окружало Милягу, вызывало теперь не только неприязнь или отвращение, но и самую настоящую панику. Интересно, с каких это пор излишества стали производить на него такое угнетающее впечатление? С каких это пор он стал таким утонченным? Он, грубый копиист? Он, сибарит, который никогда не говорил «хватит», а тем более – «слишком»? И в кого же он теперь превратился? В эстетствующего призрака, доведенного до ужаса видом города своего Отца?