Федор Чешко - В канун Рагнарди
Место, где Щенок вылез на берег, они нашли быстро, и камыши, изломанные продиравшимся Щенком — тоже. Труднее было отыскать его следы дальше, на равнине, и еще труднее оказалось не потерять их.
Щенок прятал следы. Он старался идти только по невысокой густой траве, петлял, несколько раз брел по руслу мелководных ручьев...
Слепящее поднялось уже высоко, стих утренний ветер, выцветала небесная голубизна, креп, наливался силой душный звенящий зной, а они все шли и шли, и конца не было видно этой погоне. Щенок уходил вслед за Слепящим, и приметы усталости еще не читались в его следах.
А потом следы вывели на болотистую лужайку, которую Щенок не смог или не захотел обходить, и они увидели, наконец, четкий отпечаток его ноги, и что-то странное привиделось в этом отпечатке Хромому.
Он присел на корточки, долго вглядывался, трогал пальцами, а Безносый тяжело сопел, отплевывался у него за спиной. И Хромой понял. Медленно выпрямляясь, оборачиваясь к Безносому, он тихо сказал:
— Здесь шел не Щенок.
Он взглянул на Безносого и увидел его вздернувшееся в размахе тело, волосы, взметнувшиеся над перекошенным искаженным лицом, запекшуюся свежую ранку на лбу... И еще он успел заметить стремительно рушащуюся ему на голову дубину.
Гложет, терзает, рвет. Спину и плечи. И затылок. Кто-то огромный — огромная пасть, сухая, шершавая. Лижет, лижет, обдирает, гложет спину, плечи, затылок... Что это? Перестал? Он ушел, этот, огромный? Нет. Снова все то же. Снова и без конца.
Почему не страшно? Почему не хочется биться, кричать, рваться из этой гложущей пасти, из этого алого мрака, который вокруг, который давит и душит? Почему не хочется стряхнуть с ног то, что впилось, больно ломает щиколотки? Не надо стряхивать: отпустило само. И что-то ударило по пяткам, и сразу утих этот, гложущий спину. Но не ушел, притаился рядом, готов снова схватить...
Болит голова. Наверное, раскололась, наверное, разгрыз этот, огромный. Разгрыз, выпил то, что внутри. И Хромой больше не будет умным...
Что это?! Почему так ярко, так больно? А, просто открылись глаза...
И тут Хромой вспомнил. И понял все. Потому, что увидел рядом спину — широкую, блестящую потом; и увидел затылок, там, высоко-высоко, рядом со Слепящим... Это Безносый. Не было того, огромного, который глодал; был Безносый, волок за ноги по каменистой земле, по жесткой траве... Теперь приволок. Куда?
Хромой вспомнил исковерканное злобой лицо, кровавое пятно на грязном, всегда прикрытом свесившимися космами лбу. Ночью приходил убивать не Щенок. Приходил Безносый. Не сумел убить ночью — стал убивать днем. За что? И что это ревет, гремит, отвлекает, мешает думать?
А огромная спина повернулась, и с бесконечно далекой высоты, из-под Слепящего, сверкнули налитые кровью глаза. Всмотрелись, вспыхнули страхом и злобой, и откуда-то снизу взмыла запятнанная красным дубина, взмыла, нависла над головой, готовая рухнуть...
Без воли, без желания Хромой согнул ноги, мельком поразившись, какие они легкие и послушные, и все дотлевающие в измученном теле силы вложил в удар — удар пятками по напрягшемуся, выпяченному животу Безносого. Тот вскрикнул, нелепо взмахнул дубиной и вдруг исчез. Совсем исчез, будто и не было его никогда. Только еще несколько мгновений слышен был его вой, оборвавшийся странным звуком — и все.
Хромой осторожно опустил ставшие вдруг невообразимо тяжелыми веки. А когда поднял их вновь, вокруг почему-то было темно, и холодные скорбные звезды нависали над лицом, как нависала раньше дубина Безносого. Они были белыми-белыми, эти звезды, они были огромными и тяжелыми — вот-вот сорвутся, упадут, размозжат, раздавят... Хромой застонал, забарахтался: перевернуться, спрятать лицо, не видеть...
Он перекатился на бок, потом лег на живот, утопил лицо в холодной росной траве. И долго лежал, не двигаясь, силясь понять, почему вокруг все не так, как было. Ушел знойный день, и Слепящего нет на небе. Но что-то осталось. Этот странный звук, не то — рев, не то — гул. Он был, и он есть. И боль. Тупая ноющая боль в голове — она не ушла, осталась. И слабость осталась тоже.
А потом боль в голове сделалась нестерпимой, и пришлось вынуть мокрое лицо из травы, снова открыть глаза. И совсем-совсем близко оказались два огромных мерцающих глаза, черный шевелящийся нос, весь в темных пятнах, и широкий язык, слизывающий их, эти пятна...
Большой трупоед? Лизал кровь с головы? Принял за падаль? Бешеная ярость — не страх, не желание жить, а именно ярость обрушилась вдруг на Хромого, захлестнула цепенеющий разум жаждой убийства. Он дернулся с сиплым взревом, впился зубами в морду трупоеда, в его мягкий и скользкий нос. И трупоед завизжал жалко и жалобно, шарахнулся в ужасе, оставив кусок кровоточащего мяса в зубах Хромого. И вдруг исчез. Исчез внезапно и странно. Как Безносый. И его раздирающий уши визг окончился тем же непонятным звуком, что и вопль Безносого.
Давящийся бешеной ненавистью Хромой понял только: убежал. Враг, которого хочется изорвать в клочья, кровавой грязью размазать по траве — убежал. Догнать! Вкус крови на губах оживил притаившиеся в теле остатки силы, и Хромой пополз, вонзая скрюченные пальцы в густые травы, не думая и не видя, куда он ползет. И вдруг почувствовал, что трава и земля, по которым он полз, ползут вместе с ним — все быстрее и быстрее, и надоевший уже, прилипчивый, как грязь, рев вдруг окреп и лавиной рванулся в уши.
А потом был мягкий удар, тупой волной хлестнувший вдоль всего тела.
А потом пришла темнота.
Он хотел одного, только одного. Он очень хотел понять: умер он или жив? И если жив, то почему?
Что-то сырое и мягкое леденило лицо, что-то упруго и мягко обволакивало тело пронизывающим холодом — раз за разом, волна за волной, и в такт этим волнам накатывался и спадал негромкий шелестящий звук. И был еще один звук — ровный и неизменный, властный тяжелый гул. А больше не было ничего. Можно было разлепить ноющие веки, увидеть то, что вокруг, но страшно, страшно смотреть, узнавать, пока не понятно то, главное...
Хромой смутно помнил: падение, гулкий всплеск промозглой воды, и стремительный, злобный поток подхватывает, швыряет в непроглядную черноту, на осклизлые валуны, и мозжащие удары о них все сильней, все чаще...
Что это? Что? Новый звук. Сквозь шелест, сквозь гул, сквозь медленные удары в груди. Слабый, едва ощутимый стук, неровный и частый. Или его нет, или это тоже воспоминания? Ведь он очень похож на что-то, этот стук... На что? И потребность осознать, отделить то, что есть, от того, что было когда-то, но не может существовать теперь, совершила ненужное, нежелаемое: безвольно разомкнулись воспаленные веки, и в глаза тяжело ударил мутный утренний свет.