Ника Созонова - Красная ворона
Раз в два месяца Снешарис летал навещать ее в психиатрическую клинику в Швейцарии. Возвращался подавленным и молчаливым. На вопросы о ее состоянии отмалчивался — видно, улучшений не наблюдалось.
Налет трагизма, хронической личной драмы придавал ему дополнительный шарм. Хотя я считала, что во многом это игра, роль, которую он, примерив на себя, нашел выигрышной и эффектной. Чувства к девушке если и были, то давно иссякли: он отнюдь не хранил ей верность и вовсю развлекался с многочисленными "абажалками" обоего пола и разного возраста. Что думал по этому поводу брат, я понятия не имела, но порой различала нотки недоброй иронии в голосе Рина, когда он беседовал со своим любимым учеником о его бывшей невесте.
Снешарис не избежал модного нынче нарциссизма. Самолюбие ренессансного мальчика было внушительным и болезненным. Несмотря на явные таланты, которые признавали все без исключения — даже Рин, обычно скупой на похвалы, — ему постоянно требовалась подпитка в виде уверений в собственной исключительности. А главное — в том, что в нем очень нуждаются и ни одна живая душа не сможет заменить его в квартете.
Как-то я слышала краем уха его причитания Як-ки (четвертой, о ком расскажу на десерт — так как люблю больше всех):
— Я ведь на самом деле — ничтожество, форма без содержания, материал без метафизики. И вы все это понимаете, а главное — Рин! Он так сегодня на меня смотрел, словно я песок, струящийся сквозь его пальцы, или забавное насекомое вроде светлячка или блестящего жука-навозника…
Я услышала эту фразу, проходя мимо преображенной гостиной (с летучими слонами), и, не удержавшись от искушения, припала к замочной скважине. Наш розовокожий Адонис сидел на полу перед застывшей в кресле Як-ки. Он вцепился ей в колено и истерил, запрокинув прекрасное в своем трагизме лицо.
— Ты большой. Как эта комната, — девушка развела руки. — Это все знают: я знаю, Ханаан знает, Маленький Человек знает, Рэна знает, Рин знает. Отчего тебе грустится? Не понимаю.
— Вы просто играете, все! Изображаете внимание, понимание, восхищение — а на самом деле считаете меня пустым местом.
— Я играю?.. — В голосе Як-ки не было обиды — лишь недоумение. Бескрайнее недоумение, как у ребенка, разбившего аквариум и выпустившего золотых рыбок в пруд. "Ведь им там лучше", — объясняет он на вопли взрослых, уверенный в собственной правоте и в таком же восприятии мира у окружающих, как у него самого.
— Ты не играешь, конечно. Ты просто дурочка. — Тут же он спохватился: — Я не то имел в виду. Не хотел тебя обижать!
— Ты не обидел. Я не умею обижаться. Ты красивый. Глаза, волосы… Я бы хотела такие волосы, как у тебя.
Она ласково взъерошила его густую античную шевелюру.
— Но Рин красивее?
— Рину не нужно быть красивым. Он просто есть. А ты — красивый, умный, яркий, большой. Не грусти, ладно?..
Снежи ввел в наш дом такую полезную и приятную вещь как, "денежная корзина". Он позаимствовал это у любимого Леонардо да Винчи: согласно биографам, в прихожей гения над дверями висела корзина, куда складывались все заработанные деньги, и любой обитатель — от мастера до кухарки или ученика — мог взять, сколько ему требовалось.
К чести Снешариса, несмотря на молодость, самые крупные поступления в корзину шли от него. У Рина доходов не имелось — свои картины он отказывался продавать категорически, родители же денег не присылали — справедливо полагая, что с дипломом Гарварда найти приличную работу труда не составит. Изредка вносила свой вклад Ханаан Ли — когда удавалось поработать моделью в авангардных журналах. Чуть более весомыми были мои взносы: за переводы с английского платили гроши, а больше ничем интересным зарабатывать я не умела. Маленький Человек и Як-ки и вовсе не принадлежали к числу добытчиков. Снешарис же, умудрившись не бросить консерваторию (хотя и нередко прогуливая), частенько играл — то на свадьбах, то на выставках, то на домашних концертах. Еще занимался звуковым оформлением сайтов и сочинял музыку к самодельным клипам и мультикам.
У Снежи, единственного из всех, была машина — подарок родителей. И Рин, при всей своей демонстративной нелюбви к авто, нередко пользовался услугами его как шофера.
Ко мне ренессансный мальчик относился дружелюбно, хоть и с нескрываемой ноткой превосходства. Он нередко позволял себе критиковать мой внешний вид, на что я злилась и обижалась, но на примирение всегда шел первым, отвешивая щедрые — и совершенно не заслуженные — комплименты. Один раз пытался меня соблазнить, правда, под изрядной алкогольной дозой. Я выстояла — чем, кстати, долгое время невероятно гордилась.
В картинах Рина присутствие Снешариса разглядеть было несложно. У играющего на флейте задумчивого лемура были пальцы Снежи — длинные и нервные, и томно приоткрытый маленький рот. Мраморную статую Адониса с запрокинутой головой и слепыми глазами оплетали хмель и виноград, и золотисто-загорелые стебли извивались, словно женские тела (Эту картину я считала жестоким и нетактичным напоминанием о его трагедии — превращении прелестной девушки в "растение".) Букет ярко-желтых нарциссов в синей вазе "кричал" всему миру о своей небывалой желтизне и изысканности…
"Мой путь — яростный, как порыв шквального ветра, и хрупкий, как льдинка на ладони. Я укрою его от чужих глаз, схороню в своем сердце. Я пройду по нему, как по ночному небу с колющими иглами звезд, как по жадной трясине, засасывающей до подбородка, как по звонкой струне, натянутой между облаком и преисподней. От света к Свету, от тебя к Тебе".
Як-ки
Если Ханаан Ли была телом квартета, утонченной холеной драгоценностью, Маленький Человек — разумом и духовной искрой, Снешарис — оголенным нервом и одаренностью, то Як-ки была душой — иррациональной и глубокой, как недра Индийского океана.
Она была готова рассказывать историю своей жизни всем и каждому. Родилась в обычной рабочей семье. Об отце-матери отзывалась коротко — "люди пота". Росла, училась, ничего особого из себя не представляя. В школе с трудом переползала из класса в класс, закончив девятый, пошла в колледж на кондитера. И тут случилось происшествие, резко поменявшее ее жизнь. Як-ки сбила машина. Неделю она провалялась в реанимации, в коме, из которой ее вывели с большим трудом. В мозгу произошли необратимые изменения. Сама она говорила об этом так: "Я была одна, а стала другая. Раньше мне было легко говорить и понимать, а теперь — быть и чувствовать".
Для окружающих она превратилась в слабоумную, скатившуюся в своем развитии к уровню шестилетнего ребенка. К тому же она стала слышать голоса — и врачи тут же припечатали диагнозом "шизофрения". Три года провела попеременно то в психушке, то дома. Родители явно тяготились неполноценным ребенком. Дабы исправить ошибку, завели еще двух — старшую дочь превратив в няньку. В конце концов ей стало совсем тошно от такой жизни, и она убежала. Стала бродяжничать, скитаясь по улицам, чердакам и подвалам.