Врата Анубиса - Пауэрс Тим
«Да, – решил Красавчик, – я могу быть уверен в том, что меня примут у клоуна наилучшим образом, если расскажу об этом».
* * *
Джеки постоял некоторое время у окна, глядя на неясные очертания крыш, испещренных тут и там красноватыми отблесками чадящих ламп и янтарными ромбиками открытых окон. «Хотелось бы мне знать, что он сейчас делает, – думал Джеки, – каким темным делом он молчаливо занят, в каком притоне он покупает вино для очередной жертвы. Или он спит где-нибудь на чердаке – какие сны ему снятся? Их он тоже украл, хотелось бы мне знать?»
Джеки обернулся и сел за стол, где ожидали бумага, перо и чернила. Тонкие пальцы взяли перо, обмакнули в чернила и после некоторого колебания начали писать:
2 сентября 1810 года Дорогая матушка, Хотя я по-прежнему не могу сообщить вам свой адрес, я могу уверить вас в том, что со мной все благополучно, еды у меня достаточно и есть крыша над головой. Я знаю, что вам это кажется опасным и буйным помешательством, однако мне удалось достичь некоторого успеха в поисках человека, если его можно назвать человеком, который убил Колина. И хотя вы все время повторяли мне, что это задача полиции, я хочу попросить вас еще раз понять, что полиция не готова не только иметь дело, но даже признать существование людей, подобных этому. Я намереваюсь убить его с наименьшим для себя риском, как только это станет возможным. Потом я вернусь домой, где, я смею надеяться, мне по-прежнему будут рады. Сейчас я среди друзей и мне угрожает меньше опасностей, чем вы, быть может, думаете. И если, несмотря на мое теперешнее прискорбное непослушание вашей воле, вы согласитесь сохранить ко мне теплые чувства и любовь, которыми вы так щедро одаривали меня прежде, я и в дальнейшем останусь вашей глубоко благодарной и любящей дочерью Элизабет Тичи.
Джеки помахала письмом в воздухе, чтобы высохли чернила, потом сложила письмо, написала адрес и запечатала письмо свечным воском. После этого она заперла дверь, сняла свой костюм нищего и, перед тем как опустить откидную кровать, отклеила усы, энергично почесала верхнюю губу и затем прилепила клейкую полоску волос к стене.
Aeaaa 5
Aольшинство людей разбивают яичную скорлупу, после того как съедят яйцо. Видимо, когда-то это делалось для того, чтобы помешать гномам делать лодочки из скорлупы.
Фрэнсис Гроуз
Ковент-Гарден в субботу вечером совсем иной, чем на рассвете, – впрочем, вечером здесь не менее людно и, конечно, не менее шумно, но там, где двадцать часов назад повозки с товарами выстраивались в шеренгу у края тротуара, там сейчас элегантно катили фаэтоны, запряженные пони, тщательно подобранными под пару, – это аристократия Вест-Энда выехала из своих домов на Джермин-стрит и Сент-Джеймс, чтобы посетить театр. Угрюмые оборванцы остервенело подметали тротуар. Каждый ревниво оберегал отвоеванный с боем участок тротуара впереди каждой идущей пешком леди или джентльмена, вид которых позволял надеяться на чаевые. Вот и дорический портик Театра Ковент-Гарден, заново отстроенного только в прошлом году, после того как он сгорел до основания в 1808-м, – какая великолепная архитектура, и сколь много она выигрывает от яркого света фонарей и золотистого мерцания люстр внутри… О, эти люстры – просто чудо, они сверкают ярче, чем солнце!
Если метельщики хотя бы ждали разрешения услужить за тот пенс и шиллинг, которые они получали, то просто попрошайки нагло приставали к прохожим. Впрочем, один несчастный оборванец, похожий на туберкулезника в последней стадии, избрал другую тактику и весьма преуспел. Он никогда не приставал к прохожим, выпрашивая милостыню, но только с покорностью человека, дошедшего до предела отчаяния, сосредоточенно глодал заплесневелую корку хлеба, слоняясь туда-сюда по площади. И если пораженная порывом жалости леди побуждала сопровождающих спросить эту несчастную заблудшую душу, что причиняет ему страдания, изгой с запавшими глазами только касался рта и уха и что-то невнятно мычал, со всей возможной очевидностью давая понять сердобольной леди, имевшей неосторожность остановиться, что он не может ни слышать, ни говорить. А затем отстраненно вгрызался в заплесневелую корку.
Его состояние казалось вполне подлинным, всегда производило должное впечатление и что самое главное – говорило само за себя и не требовало никаких разъяснений. Он собирал так много монеток (иногда ему давали даже кроны, а один раз – беспрецедентный случай – золотой соверен), что вынужден был вытряхивать содержимое карманов в суму Марко каждые десять или двадцать минут.
– А, Немой Том, – ласково приветствовал его Марко, когда Дойль в очередной раз тайком проскользнул в переулок, где тот поджидал. Марко вытащил свой мешок, и Дойль набрал полные пригоршни мелочи из карманов и высыпал в мешок. – Неплохо, мой мальчик! А теперь слушай – я буду двигаться по этому переулку к Бедфорт-стрит и останусь там еще полчаса. Улавливаешь? Дойль кивнул.
– Что ж, хорошо работаешь. Продолжай в том же духе. Да, и не забывай иногда кашлять. У тебя это потрясающе выходит, как настоящий чахоточный.
Дойль опять кивнул, подмигнул и двинулся назад из переулка на улицу.
Это был шестой день нищенствования, и он все еще поражался тому, насколько хорошо у него все получается. Дойль даже пришел к мысли вставать на рассвете и проходить пешком дюжину миль в день – например, можно гулять по берегу реки западнее Лондонского моста – для аппетита, ведь для того, чтобы съедать такой обед, каким кормят в доме Копенгагенского Джека на Пай-стрит, надо иметь хороший аппетит. Капитан не имел возражений, если его нищие останавливались по случаю в пабах пропустить пинту-другую, или норовили вздремнуть на безлюдных мостиках между крышами, или забиться где-нибудь среди угольных барок на берегу у Блекфрайерского моста.
Это Джеки придумал нарисовать Дойлю черные круги под глазами, он же заставил его обмотаться белой тряпкой, как будто у него болят зубы, костюм чахоточного дополняла черная шапка и красный шарф вокруг шеи – все это для того, чтобы лицо казалось смертельно бледным, и последний штрих – немного красной краски – обвести глаза, теперь глаза кажутся воспаленными и больными.
– Надо сделать так, чтобы ты выглядел полной развалиной, – сказал Джеки, когда мазал какой-то гадостью вокруг глаз, – и если Хорребин случайно тебя увидит, будем надеяться, что он при всем желании не сможет тебя узнать.
Дойль не мог разгадать, кто такой Джеки. Он не мог не заметить, что мальчик иногда выглядит женоподобным, слишком изнеженным в некоторых ситуациях и в выборе слов. Джеки слишком явно не интересовался молодыми особами, но в среду после обеда, когда расфуфыренный красавчик из числа гнилых джентльменов в шутку зажал Джеки в углу, называя его при этом своей маленькой горячей булочкой, и потянулся поцеловать его, Джеки ответил не просто твердым отказом, но выразил столь явное отвращение, как будто считал подобного сорта заигрывания неприемлемыми и просто гнусными. И Дойль не мог понять, почему юноша с таким умом, как у Джеки, выбрал нищенствование как средство зарабатывания на жизнь, даже под таким относительно приятным управлением Копенгагенского Джека.
Сам Дойль, само собой разумеется, вовсе не собирался оставаться на положении попрошайки длительное время. Через три дня, во вторник, одиннадцатого сентября, Вильям Эшблес собирается приехать в Лондон, и Дойль твердо решил встретить его, завязать знакомство и при случае попросить Эшблеса – который вроде бы считался человеком состоятельным, во всяком случае, никто из современников не заметил, что его терзают заботы о хлебе насущном, – помочь ему приискать какое-нибудь более достойное занятие. Он знал, что этот человек прибудет в Лондонский порт на фрегате «Сандован» в девять утра и в десять тридцать будет писать первый отрывок своей самой известной поэмы «Двенадцать Часов Тьмы» в передней комнате кофейни «Джамайка». Дойль намеревался припрятать некоторую сумму денег, добытых тяжким трудом попрошайки, и купить пристойный костюм, в котором не стыдно было бы показаться на люди и встретить Эшблеса в кофейне. Изучая этого человека столь тщательно, Дойль уже чувствовал, что знает его достаточно хорошо.